Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен - Эдмон Гонкур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего, ну, решительно ничего не получается сегодня, — сказал директор, хлопая себя по ляжкам. — Умоляю вас, господа, дайте хоть немного жизни!
Был один из тех дней, какие нам преподносит иногда парижский климат, — один из дней, когда, неизвестно почему, живость и энергия парижанина как будто засыпают, один из тех вялых дней, когда люди, занимающиеся умственным трудом, бродят, как сонные мухи, и когда сам воздух столицы, обычно подстегивающий, возбуждающий, пьянящий, словно катит тяжелые волны лени.
И репетиция не подвигалась, и Фостен, репетируя роль, то и дело с досадой закусывала губу, и Ипполит, жалуясь, что у него «болит голос», заявлял, что не сможет нынче вечером играть, и Терамен каждый свой стих отмечал жалобным стоном, и суфлер дремал, а в паузах, когда умолкал текст Расина, слышно было, как ламповщик подолгу обдувал стекляшки люстры, которую он чистил, и та под его рукой издавала, вращаясь, веселый легкий звон, словно колье из драгоценных камней на шее у вальсирующей дамы.
Даже белая кошка, устав от прогулки по краю балкона, забралась под полурасстегнутую куртку механика, который уснул на складном деревянном табурете, согнувшись и положив подбородок на грудь.
— Вот что, — сказал директор, потеряв терпение, — все это плохо, очень плохо… Нет, сегодня из вас ничего не выкопаешь… Все вы какие-то кислые… Ничего не поделаешь, придется перенести на другой день.
Репетиция была прервана, раздался громкий топот ног, и Фостен, чьи глаза еще хранили отблеск кенкетов, очутилась вдруг на площади Пале-Рояль, испытывая то странное недоумение, с каким мы нередко спрашиваем себя, когда выходим из этих обиталищ ночи, действительно ли сейчас яркий день, или это только снится нам.
VII
— Сестра уже встала? — спросила однажды утром любовница Карсонака у некоей особы женского пола — домоправительницы своей сестры.
— Нет еще… Мадам читает газеты… Кажется, у нас никогда еще не было такой блестящей прессы… Все насчет вчерашнего бенефиса — да вы, наверно, и сами знаете.
— Ах, милая Генего! Как повезло моей сестре, что у нее служит такая женщина, как вы… А мою мне пришлось прогнать! Эта девица, — к тому же она собирается родить, — брала по десять франков с моих поставщиков за то, что извещала их всякий раз, как в доме появлялись деньги… И знаете, что эта язва сказала мне после того, как я предупредила ее об увольнении: «До свидания, сударыня. Надеюсь увидеть вас где-нибудь под забором, когда вы будете стоять с протянутой рукой!..» А как вы себя чувствуете, милая Генего? Ваша простуда уже прошла?
— Я совершенно здорова, — сухо ответила Генего, словно отгораживаясь от любезностей сестры своей хозяйки.
Генего, женщина лет пятидесяти, мужеподобная, в очках, постоянно красовавшихся у нее на носу, походила на дюжего деревенского стряпчего, наряженного в полотняный чепец, но, несмотря на сердитую физиономию, напоминавшую судейского с карикатуры Домье[119], она всегда была на страже интересов своей хозяйки и питала к ней ту фанатическую преданность, какую некоторые цельные натуры из народа испытывают иногда к своим господам, окруженным славою полубогов.
— Так, значит, можно войти?
Генего кивнула и открыла дверь.
Фостен была в постели, заваленной развернутыми театральными листками, еще пахнувшими типографской краской и громоздившимися кучей в одном месте, скользившими вдоль тонких полотняных простынь в другом и через каждые две-три минуты с шелестом сухих листьев падавшими на ковер. Лежа высоко, на двух подушках, с распустившимися темными волосами, обрамлявшими ее посвежевшее, улыбающееся, розовое от радостного волнения лицо, актриса читала, подняв колени и сделав из них нечто вроде пюпитра; только что, разрезая нетерпеливой рукой одну из газет с хвалебной статьей, она оборвала лямку сорочки, и теперь плечо и одна грудь ее были обнажены.
— Ты? Так рано? Что у тебя стряслось?
— Сейчас расскажу… Ну, а как ты? Довольна своими газетчиками?
— Один любезнее другого… И так ждут моего дебюта в «Федре», что я, пожалуй, могу загордиться… Но говори же, что тебя привело.
— Послезавтра мы даем большой обед… деловой обед, как ты, конечно, понимаешь… Прежде всего речь идет о том, чтобы устроить постановку новой пьесы Карсонака в венском театре… Ты ведь знаешь эту пьесу — в ней есть свежесть и много чувства… Мы будем иметь там успех… Но предстоит немало разных дипломатических ухищрений… Надо будет нажать на кое-какие кнопки… А тебя он хочет попросить о небольшой услуге — о какой-то там рекомендации… К тому же ты знаешь, какое значение он придает твоему присутствию… Правда, он не любит тебя… Но кого он вообще любит?.. Может, ты думаешь, что меня?.. Постой, постой! Тут что-то новое… Это очень мило! Я вижу, что провинция проявляет по отношению к тебе изысканную любезность.
И сестра начала рассматривать лежавшую на столике золотую ветвь — лавровую ветку, на каждом листике которой было выгравировано название сыгранной роли, с такой надписью:
Руанский Французский театр
Жюльетте Фостен
от ее почитателей
— Да, они прислали это на днях… совершенно неожиданно… в благодарность за несколько спектаклей, которые я сыграла у них летом, во время отпуска… но скажи, сестренка, тебе действительно так уж нужно, чтобы я пришла на этот обед?.. Видишь ли, то общество, которое у тебя собирается… оно мне немного противно.
— Мне тоже!.. Но для тебя мы пригласим, кого ты сама захочешь… Разумеется, приглашение относится и к Бланшерону.
— Ну, он-то не придет… Он уверяет, что ваш дом — это один из тех парижских домов, откуда всегда выходишь после обеда с расстроенным желудком.
— Да что ты! Неужели и правда наши обеды так уж плохи, Жюльетта?
— Ты ведь знаешь — у него свои особые теории насчет пищи… его не переделаешь… Ой, совсем забыла — ведь именно в этот вечер я обещала пригласить к обеду одного из его приятелей… Ты с ним знакома, вы встречались в Сент-Андрессе, — это маленький Люзи… а потом мы собирались вместе пойти в театр… Ну ничего! Я отправлю их одних… а как только они уйдут, приеду к тебе… А что твой Карсонак? Все такой же злой?
— Да может ли быть иначе?.. Человек, у которого начинается нервное расстройство… Он ведь каждый день прикладывает к спине сырое мясо… да, да, русский способ лечения… И ни минуты сна!.. Бедняга всю ночь ходит по комнате, как тигр в клетке… все время курит и пьет рюмку за рюмкой… Все это отнюдь не располагает к христианской кротости. В конце концов к ней легко привыкаешь, к этой собачьей жизни… и, может быть, мне бы чего-то недоставало, если бы он вдруг превратился в добродушного идиота… А знаешь что? Ведь ему это угрожает!.. Значит, ты обещаешь быть у меня на обеде, я могу рассчитывать на тебя? Но до чего ты мила сегодня!
И, шутливо бормоча: «Какая у тебя гладкая кожа… ну совсем как перила на лестнице в ломбарде», — Мария начала шаловливо водить губами по плечу Жюльетты, но та резко оборвала нежности сестры, сказав:
— Перестань, ты знаешь, что я не люблю такие шутки.
VIII
В десять часов, когда Фостен приехала к Карсонаку, обед был еще далеко не кончен. Снимая в прихожей накидку, она услышала громкие голоса и, войдя в столовую, увидела сестру: с разгоревшимся от гнева и от шамбертена лицом, выпрямившись во весь рост и опираясь обеими руками о стол, та кричала своему любовнику через головы двадцати пяти гостей:
— Старый рогоносец!
Потом женщина взмахнула руками, и нервная дрожь охватила все ее тело.
Приятельницы — целый батальон во главе с Брюхатой — схватили ее под мышки и утащили в туалетную комнату, откуда в продолжение нескольких минут слышались возгласы: «Свинья!» — чередовавшиеся с глухими всхлипываниями, за которыми, наконец, последовали слезы, поток слез.
— Лилетта, что тут случилось? — спросила Фостен, улучив момент, когда девушка проходила мимо нее, собираясь присоединиться к подругам.
— Что? Да то, что всегда… За первым блюдом Щедрая Душа была чертовски весела, за вторым она с истерическим возбуждением посматривала на всех мужчин… перед десертом поссорилась с Карсонаком… а за десертом начались слезы и рыдания… обычный ход событий!
Карсонак, молча, бесстрастно, с побледневшим жирным лицом, глотал, уткнувшись в тарелку, свою ярость и свой позор. Потом встал и в сопровождении нескольких близких друзей, принадлежавших к избранному мужскому обществу его круга, проследовал в свой кабинет.
В большой, совершенно пустой, но освещенной a giorno[120] гостиной не было никого, кроме одной женщины и двух молоденьких девушек, почти девочек, которые попали сюда в силу своеобразия светских отношений в Париже и которых эта женщина увела из столовой, чтобы уберечь их слух от бранных слов. Сумасбродная, но вполне порядочная, она стояла сейчас на большом круглом диване и занимала своих юных подружек тем, что вдруг со всего размаха падала навзничь, вскрикивая, как актриса, умирающая в пятом акте.