Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен - Эдмон Гонкур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задумчивость Бланшерона, — с короткой пенковой трубкой в зубах, он ходил взад и вперед по кабинету твердой походкой моряка, шагающего, широко расставляя ноги, по палубе своего судна, — внезапно оборвалась. Он сказал:
— Так вот, клянусь дьяволом, я чувствую себя ничуть не слабее этого старого мошенника отца… А уж по части всяких там сантиментов, или физических страданий, или провалов, связанных с днями ликвидаций на бирже, так я плюю на все, ты знаешь… Так скажи мне, почему вот этому телу, которое еще недавно, в июне месяце, я позволил резать и кромсать, словно оно не мое, — ты ведь видел сам, — почему одно слово, один жест, любая мелочь, которая исходит от этой проклятой женщины, причиняет ему… причиняет мне более сильную боль, чем нож хирурга! Да, дорогой мой, этот толстокожий… потому что меня, право же, не назовешь слабонервным… — вскричал он, разражаясь презрительным смехом, — да, так вот я, я страдаю от того, как Жюльетта открывает дверь, когда возвращается домой, — тихо, совсем тихо… То, как она поворачивает ключ в замке… даже ее шаги, когда она входит в комнату, — шаги, которые кажутся самыми обыкновенными, всегда одинаковыми всем остальным, — все это полно для меня особого, горького смысла… Ах, эта Федра! Она вновь пробудила в ней целый рой юных, полных лиризма, поэтических ощущений, и среди них моя прозаическая особа…
И, расхаживая взад и вперед по комнате, в промежутках между отрывистыми фразами своей горькой исповеди, Бланшерон распахивал дверь, бросая кому-то приказания, относящиеся к денежной битве сегодняшнего дня:
— Ну, как? Что с премией в два су на завтра?.. Есть у нас шестьдесят тысяч для Тамплие?.. Что? Вы говорите, дошло до семидесяти — семидесяти пяти… Купите мне на девяносто тысяч, да поживее!.. А вы возьмите для меня по десять су до конца месяца и продайте половину с премией в один процент.
И, чтобы сорвать на ком-нибудь свое убийственное настроение, он грубо бросил одному из конторщиков:
— А где ответ? До завтра, что ли, ждать, черт бы вас побрал!
Потом снова обратился к Люзи:
— Нет, ты не можешь себе представить, дружище, до какой степени какая-нибудь дурацкая роль переворачивает все вверх дном в башке у актрисы… Она никогда не питала ко мне пылких чувств, это правда… и не слишком старалась скрыть это от меня… но все-таки она принадлежала мне, она была моей… по привычке, благодаря долгой совместной жизни, благодаря тому ощущению власти над мужчиной, которым гордится каждая женщина… особенно если этот мужчина такой свирепый пес, каким являюсь я. Будь оно все проклято! Сам дьявол вселяется в душу женщины, когда в ней просыпается старая любовь… Я чувствую, как с каждым днем она отдаляется от меня, замыкается в себе и словно ускользает из моих объятий. Потребуй она больше денег, можно было бы постараться заработать их для нее, и я заработал бы их… Но как бороться с призраком, который вдруг снова воскрес в ее сердце… с этим Уильямом Рейном, которого, может быть, — она и сама так думает, — уже давно нет в живых… Как могу я бороться с ним?
— Полно, мой милый, — сказал Люзи, — ведь это вопрос еще одного месяца. «Федра» будет сыграна, актриса снова станет обыкновенной женщиной, и ты снова найдешь прежнюю Жюльетту. Но ведь пока что она еще твоя любовница, не так ли?
— Да, она моя любовница, — серьезно ответил Бланшерон, — но, видишь ли, ее чувство ко мне — это чувство порядочной женщины, которая не любит своего мужа, а мне… это глупо, но этого мне уже мало!
VI
В зрительной зале, погребенной под огромными холщовыми полотнищами, — непроглядная тьма. В этой тьме сияют лишь маленькие квадратики дневного света, — он пробивается сквозь красные занавески на окошечках третьего яруса, — и поблескивают сапфировые подвески люстры, похожие на пучок сталактитов, свисающих в холодном мраке со свода ледниковой пещеры.
Это да еще несколько бледных отблесков на кариатидах авансцены, на полустертых мифологических фигурах плафона и на ручке контрабаса, выступающей над рампой из темной глубины оркестра, — вот все, что можно разглядеть в пустой зале, где по барьеру первого яруса одиноко прогуливается белая кошка.
На сцене, освещенной двумя кенкетами с рефлекторами, установленными в кулисах, почти так же темно, как в зале; только на холсте, изображающем небо, да в пробоинах декораций видны голубоватые блики, вроде тех, какие бывают на стропилах строящейся церковной колокольни, когда ее озаряет луна.
В глубине сцены — мужчины в пальто и круглых шляпах, похожие на обнищавших канцеляристов, и женщины, которые бродят с видом «поджигательниц»[113], грея руки в стареньких муфтах, — какие-то будничные привидения, движущиеся в фантастическом полумраке.
Время от времени в мертвом молчании огромной пустой залы, по крыше которой бьют яркие солнечные лучи, дрожит глухой отзвук колес проезжающей кареты; и кажется, что этот отдаленный стук раздается сверху и давит на потолок, словно это тележки со щебнем катятся по насыпи над катакомбой.
Французский театр предоставил прославленной трагической актрисе Одеона[114] — этой привилегией пользуются только очень крупные драматические актеры, и притом исключительно для пьес классического репертуара, — итак, Французский театр предоставил Фостен свой зал для десятка репетиций, которые должны были происходить, пока разучивается другая пьеса, и в этот день здесь шла первая репетиция «Федры».
Монументальные грелки, сделавшиеся традицией Дома Мольера, были наполнены углями и поставлены в ногах у актрис, сидевших в глубоких мягких креслах стиля Людовика XV, приготовленных для вечернего спектакля.
Суфлер сидит с левой стороны за маленьким столиком, на который поставили лампу; старый режиссер Давен уселся рядом с ним, спиною к длинному жезлу с красной бархатной рукояткой, висящему на гвозде между двумя подпорками кулисы.
Директор устроился справа, на диване.
В глубине сцены висит, до половины поднятый кверху, огромный камин резного дерева — из какой-то средневековой драмы, а расиновский Ипполит, сильно простуженный, до кончика носа закутанный в кашне, стуча подошвами, бегает по подмосткам.
— Ну как, начинаем?.. Все в сборе? — раздается голос директора.
В эту минуту Терамен[115], опоздавший из-за приступа ревматизма, входит, прихрамывая, опираясь на палку и рассуждая вслух по поводу рецепта, который лежит раскрытый у него на ладони.
— Так как же наконец? Все на месте? — повторяет директор.
— Нет, — говорит кто-то. — Еще не пришла Энона.[116]
— Это просто невыносимо… Хочешь устроить репетицию без дыр… и вечно одно и то же… Начнем без нее, быть может, это ускорит ее приход, тем более что она опоздала уже на добрых полчаса.
И вот в сером полусвете сцены, заполненной словно бы предутренним туманом, в котором белеют только воротнички актеров, а актрисы играют с затененными лицами и освещенными руками, начинается репетиция.
Дело подходит ко второму явлению.
— Господин Давен! — раздается голос директора.
Суфлер громко читает:
Увы, царевич! Нас преследует злой рок.Царица при смерти. Конец уж недалек.Напрасно я о ней забочусь неусыпно.[117]
И старый Давен, седобородый, в зеленой куртке, в желтых панталонах и полосатых гетрах поверх ботинок, застенчивой мимикой, сдержанными жестами, зябкими, жеманными, сопровождает рассказ наперсницы, обращенный к Ипполиту.
— Пришла! Пришла! — кричат из-за кулис.
— Какой гнусный фиакр! Ах, дети мои, никогда не берите старого извозчика! — говорит Энона — тип театральной лгуньи, — развязывая ленты у шляпки, и немедленно начинает подавать Фостен реплики третьего явления.
Любопытно, крайне любопытно наблюдать, как рождается роль, — даже у самых талантливых, самых знаменитых актеров. Как неосмысленно, по-детски начинают они читать эту роль! Как косноязычны, как беспомощны в поисках нужной интонации, нужного жеста… И лишь путем медленного, очень медленного просачивания творение автора проникает в них, заполняет, а потом, совсем уже под конец, в какой-то вспышке гения, выливается из их разгоревшихся сердец. Мадемуазель Марс[118] говорила так: «Меня еще недостаточно рвало этой ролью!» Эти слова открывают нам, сколько времени, труда, поисков понадобилось добросовестной актрисе, чтобы прийти к совершенству, к идеальному исполнению роли. И эта постоянная погоня за лучшим, это непрерывное напряжение мозга, эта душевная тревога, не прекращающаяся до самого дня премьеры, вызывают у женщин нервное состояние, еще никем не описанное, — нервное состояние, когда страх выражается у них при соприкосновении с людьми театра в каком-то болезненном, чрезмерном самоуничижении, готовом, однако, ежеминутно перейти в вспышку горделивого гнева. Так, Фостен, на какое-то замечание директора, ответила, удивив всех своей уступчивостью: «О, разумеется, если вы восприняли это так, стало быть, я ошиблась». Но эта смиренная фраза была произнесена резким голосом — голосом женщины, готовой выпустить коготки. Есть и еще одна особенность, которую следует отметить у актрис в период вынашивания роли и во время раздражающей и нудной работы репетиций: они, эти актрисы, словно окутаны атмосферой суровости, холодности, они становятся бесполыми. Кажется, будто они отказались от природного женского обаяния, которое сопутствует им во всех остальных областях жизни; они положительно теряют дар улыбки, они становятся похожими на серьезных деловых мужчин.