Избранное. Мудрость Пушкина - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот куриный рецепт – тоже зеркало времени и в нем есть своеобразная прелесть.
Марья Ивановна, разумеется, богомольна. Каждое воскресенье, а часто и в среду, она отправляется к обедне – либо в чью-нибудь домовую церковь: к Вяземской, к Волконской, – либо с Дуняшкой в Страстной монастырь; «когда возвратится с бала, не снимая платья отправится в церковь вся разряженная; в перьях и бриллиантах отстоит утреню и тогда возвращается домой отдыхать»[213]. В тот день, как Сереже первый раз идти на службу, она с утра посылает за Казанскою, чтобы поручить Сережу под ее покров; «всякое дело надо начинать с молитвою, а особенно где зависит счастие человека». Познакомившись с приезжим патриархом иерусалимским, она просит его отслужить у нее молебен. За ним посылают карету, он служит молебен и святит воду; собрались все домашние, старухи снизу пришли, и весь «двор» Марьи Ивановны: Метакса, Спиридов и пр.; патриарх всех благословил; подвела своих мамзелей – «На что тебе трех? Одну в Иерусалим со мной отпусти. Я очень Москву люблю; я бы ее с собой взял»; в два часа его отвезли назад. Говеет она ежегодно, истово, и заранее предупреждает Гришу, что ближайшую неделю не станет писать ему каждый день, как обычно, – времени не будет: надо рано вставать к заутрене, потом обедня, потом обедать, потом соснуть, потом вечерня. Причащается она обыкновенно в субботу на Страстной или в Светлое Воскресенье. Ездит она и в Ростов на богомолье; в 4 поутру ложится в кибитку, – туда 3 дня, там 3 дня, да назад 3.
У Марьи Ивановны твердые принципы, но они не сложны и еще того менее глубоки. Она многократно внушает сыну, что надо честно служить, но это на ее языке значит – аккуратностью в службе и послушанием начальству делать карьеру: «надо к службе рвение, если и не в душе его иметь, но показывать; дойдет до ушей всевышнего (т. е. государя) – вот и довольно, на голове понесут». Она, как Фамусов, знает, что «у кого дядюшки есть, тем лучше на свете жить: из мерзости вытащат и помогут», и как Молчалин, – что «надо всякого роду людей в сей жизни, не должно никем пренебрегать; лучше доброе слово не в счет, нежели скажут: гордец. Приласкать человека не много стоит». Она стоит также за нравственность, за «честные правила»: «кто их имеет, тот и счастлив, а все побочные неприятности в сей жизни, не надо так сокрушаться, сносить с терпением, и все будет хорошо». Она твердо знает, что дочерям надо выйти замуж, – и она выдаст их; она твердо знает, что женщина, которая позволит себе написать письмо мужчине, – «конченая»; знает она, что крепостной есть крепостной, но знает также, что мужиков продавать без земли – «смертельный грех». Когда у Гриши в Петербурге умер кучер, – она недоумевает: «Странно мне, как же, Петрушка – и умер! Верно, объелся»; но Дуняша в свои именины утром от себя угощает Марью Ивановну и барышень кофеем, и летом, приезжая в свою деревню, Марья Ивановна задает пир крестьянам: 20 ведер сивухи, два быка, десятка два баранов, горы пирогов, и до 6 часов вечера нарядная, подвыпившая толпа гуляет и пляшет перед домом и песни поет; качели нарочно поставили. Кого она любит, того любит крепко; выдав дочерей замуж, она «пристяжных» сыновей, то есть зятьев, любит так же, как родных. «Я люблю любить твердо, – говорит она. – Не умею любить немножко – вся тут, меры в любви и дружбе не знаю, а скажу, как Павел-император, – он, покойник-свет, все говорил par parabole[214]: «не люблю, сударь, чтобы епанча с одного плеча сваливалась, надо носить на обоих твердо». Она находит, что с 12-го года Москва деженерировала; «ни сосьете, ничего нет путного; тошно даже на гулянье: карет куча, а знакомых почти нет; так идет, что час от часу хуже, – точно кто был последний, тот стал первым». Она охотно уезжает из Москвы – в деревню, за границу, на Кавказ, да она и просто любит ездить, хотя это ей и не по летам. По годам, пишет она, «мне бы надо в моей гостиной уголок, красного дерева навощенный столик, чтобы ящичек выдвигался, в котором должны лежать мятные лепешечки, скляночка со спиртом, чулок, очки, хотя еще в них не гляжу, et des lettres d’affection[215], на столике колокольчик, с поддонышком не стакан, а кружка с водой, две игры карт делать patience[216], изредка позвонить – «Ванюшка, сходи к такой-то, приказала Марья Ивановна кланяться, спросить о здоровье, когда, дескать, матушка, я вас увижу?» – целый день сидеть в вольтеровских креслах, и только подниматься с них за необходимыми нуждами – пообедать, к Софье Петровне и Якову Андреевичу». – Поэт Марья Ивановна! чем не художественная картина? Но она нисколько не похожа на этот портрет. Напротив, она еще очень бодра и подвижна, весела и затейница, несмотря на свои годы и полноту. Она мастерица выдумывать катанья и устраивать folles journées[217], она в Ставрополе сплотит и разбудит сонное общество, заставит скупого задать блины на всю компанию, и пр. Сыну она проповедует: «Терпение надо, да и большое, на сем свете. Кто его имеет хотя частичку, и тому лучше, а как полная доза, так и архи-хорошо»; но о самой себе признается: «Я такая дура, как что положу в голову, так вынь да положь», и любит, чтобы все делалось скоро: «медленность хороша только блох ловить». Ей ничего не стоит, имея одну темносерую лошадь с черной гривой, остановить на улице карету, в которой запряжена точно такая же лошадь, и спросить господина, сидящего в карете, не продаст ли он ей лошадь, – но он, взглянув на ее карету, в которой запряжена та лошадь, не будь дурак, потребовал за свою 2500 р. – догадался, что ей нужно для пары. Собралась Марья Ивановна в театр, и радуется, что удалось добыть ложу, – пьеса, говорят, очень хороша; уже велела закладывать, вдруг говорят ей, что спектакль отменен, и по какой причине! – директор театров (Кокошкин) зван куда-то за город со своей актрисой Синецкой. «Нужды нет, давайте все-таки карету!» и, наперекор всем увещаниям, едет в театр; приезжает, никого нет, – спектакль действительно отменен. «Человек, позови кого-нибудь из конторы». Является какая-то фигура: «Что вам угодно, сударыня? Театра не будет; Ф. Ф. Кокошкин приказал отказать». – «А я прошу вас сказать Ф. Ф. Кокошкину, что он дурак. Пошел домой», – и, отъезжая, величественно пояснила: «Я – Марья Ивановна Римская-Корсакова»[218].
А как она бойка на язык! Ее письма так и пестрят меткими словами и сочными характеристиками. Свой день рождения она называет – «день, что я прибыла на здешний суетный свет и вас за собой в него притащила»; сыновьям она пишет: люблю вас, дескать, равно, – «вы все из одного гнезда выползли, одна была квартира». Узнав, что жених, на которого она имела виды для Наташи, готов посвататься к другой, она пишет с досадою: «Свертели малому голову. Он, видно, крепок только усами – отпустил, как кот заморский». Или вот, например, о кучерах: «Ванюшка хорош на дрожках, – рожа и фигура хороши, и как он на козлах, он думает об себе, что он первый в мире, как думал Наполеон; а смотреть, кормить лошадей, это не его дело, всех испортит лошадей; то советую хоша Семенка и козел, но за лошадьми присмотрит. Я на его лицо прибавлю 100 руб., на содержание козла-Семенки, а Николашку пришлите, или ему дать пашпорт, куда хочет на волю, то есть не вечную волю, а по пашпорту; пускай попробует, будут ли держать пьяных услужников».
Царская семья знает Марью Ивановну, и не только как тещу московского коменданта: несколько лет назад она была с Наташей в Петербурге, гостила у тетки, княгини Голицыной, и там Наташа опасно заболела, и царь, узнав об этом, прислал к ней своего лейб-медика. Когда осенью 1817 года царь с семьею посетил Москву, Марья Ивановна, как дама одного из первых 4 классов, и как одна из директрис Благородного Собрания, уже ex officio[219] должна была участвовать в торжествах. Она с Наташей, в числе других дам московского дворянства, представилась государю и обеим государыням, причем государь напомнил ей свое петербургское обещание приехать в Москву, которое он теперь сдержал, а про Наташу спросил, та ли это ее дочь, которая была больна в Петербурге. На следующий день они были на балу во дворце, Наташа с генерал-адъютантом кн. Трубецким открывала бал – была больше мертвая, чем живая, потом шла с государем польский, и государь очень восхищался ее красотой, а с Марьей Ивановной говорили обе императрицы, и у Елизаветы Алексеевны были слезы на глазах, когда Марья Ивановна рассказывала ей о своих потерях 12-го года. Потом Марья Ивановна, вместе с остальными тремя директрисами, принимала царскую фамилию на балу в Собрании. Вдовствующая императрица спросила ее: «Где ваша дочь? Я так много слышала о ней хорошего, позовите ее сюда, я ее хочу видеть поближе». Марья Ивановна отыскала Наташу среди танцующих и привела; императрица встала с места, подошла к ним и приветствовала Наташу: «О лице вашем нечего и говорить, это видно, но я слышала о ваших достоинствах; вам делает честь, а вам, как матери, должно быть приятно, что вы так успели в воспитании вашей дочери». Одним словом, так была милостива, что передать нельзя; «в польском идет – или что-нибудь скажет, или такое умильное лицо мне сделает, что мне самой смешно. Царь всегда особый поклон моему месту». Красота Наташи делала фурор; царь несколько раз говорил о ней Волкову. Вместе с царской семьей был здесь и прусский король, Фридрих Вильгельм III; несколько лет спустя Фамусов скажет: