Избранное. Мудрость Пушкина - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(уменьшительные: «черномазенький» и «ножки» могут указывать на малый рост, о котором говорит Кристин). Грибоедов, конечно, знал Метаксу в свои молодые годы, и потом в 1823 году застал его таким же, всюду бывающим. 12 октября 1823 г. А. Я. Булгаков пишет брату, что к нему прибегал Метакса, вне себя от испуга. «Представьте себе!» – «Что такое?» – «Какое чудо! Вообразите, что Марья Ивановна Корсакова должна была быть погребена со всеми домашними под развалинами своего дома». – «Как это?» – «А вот как. Она поехала в деревню и в Ростов; между тем, заметя, что вверху пол несколько пошатнулся, велела дворецкому это починить в отсутствие свое. Стали пол ломать, вдруг все балки обрушились, все упало; в том падении целая капитальная стена тоже повредилась. Много людей, то есть работников, перебилось, но, к счастию, никто до смерти. Балки столь были ветхи, что, дотрогиваясь до них, они рассыпались. Архитектор говорит, что дом этот более двух суток стоять не мог. Вот надобно же было Марье Ивановне именно поехать в это время из Москвы? А? Это точно чудо!» – И ну хлопать глазами, смотря быстро на небо»[228].
А последние обломки минувшего века, которых так много на сцене «Горе от ума», в лицах и портретах, – сколько их вокруг Марьи Ивановны! Начать хотя бы со старой княжны Хованской, тетки знакомого нам Нелединского. Не о ней ли спрашивает Чацкий:
А тетушка? Все девушкой, Минервой,Все фрейлиной Екатерины Первой?Воспитанниц и мосек полон дом…
Летами в подмосковной одного из своих друзей Марья Ивановна видит княжну, проводящую там лета. Княжна стара, дряхла. Она ежедневно совершает прогулку в большом кругу вокруг двора; на плече сидит зеленый попугай, девка держит зонтик над ее головой, а лакей сзади. Так было в 1814 году, а в 1818 птицы уже нет, а вместо нее – большая собака английской породы, которую «ее сиятельство откормила как кормную свинушку».
Старик Офросимов – друг Марьи Ивановны. Он, как Фамусов, – Павел Афанасьевич, да и фамилия Фамусова (может быть, от лат. fama, пошлая молва) отдаленно напоминает Афросимова, как писали и говорили тогда все. Он генерал-майор в отставке, богат и важен, один из директоров Дворянского собрания, московский туз. Он никогда не отличался быстротой ума, – Настасья Дмитриевна, его грозная жена, громогласно заявляет, что она его похитила из отцовского дома и привезла к венцу, а москвичи рассказывают, что однажды на улице, проезжая с ним в открытой коляске и за что-то разгневавшись на него, она публично сорвала с него парик (он носил парик) и бросила на мостовую[229]. Теперь он стар и дряхл, глух и обжорлив. Марья Ивановна с ним очень дружна и во время его последней болезни (в феврале и марте 1817 года) навещает его ежедневно. Приедет, он ей обрадуется и просит ручку поцеловать. Жизнь уже едва теплится в нем, он ужасен, «точный скелет», а говорит и думает только о еде, и все жалуется доктору, что ему мало дают есть. Марья Ивановна посылает ему угощенье – студень из ножек, желе, компот, клубники и ежевики вареной, – все это разом, – и оправдывается перед сыном: «кажется, умирающему человеку это слишком много, но он удивительно как кушает». И каждый раз, побывав у него, она пишет: «Сидит и так уписывает! ест, хотя бы не умирающему, а ужасен». Его уже соборовали, совсем умирал, – глядь, опять посвежел; и все об еде: «Теперь хлопочет сам, велит при себе кресс-салат сеять и ест; вдруг спрашивает, можно ли наливать голубей яйцами, как цыплят; это он думает, чтобы есть в Светлое Воскресенье». Это было за несколько дней до его смерти. А судьба и напоследок была к нему добра, – и правда, что с него взять! Он до последней минуты был в памяти, – не умер, а заснул без всякого страдания. Марья Ивановна два дня не выходила от Офросимовых. А потом были похороны богатые и почетные, и Фамусовы могли сказать:
Но память по себе намерен кто оставить Житьем похвальным – вот пример:Покойник был почтенный камергер, С ключом, и сыну ключ умел доставить;Богат, и на богатой был женат; Переженил детей, внучат;Скончался – все о нем прискорбно поминают: Кузьма Петрович! мир ему!Что за тузы в Москве живут и умирают!
Грибоедов хорошо знал Офросимовых. В одно время с Офросимовым умирал другой московский туз, иного рода, – из тех, которые, «великолепные соорудя палаты», «разливались в пирах и мотовстве», которые «для затей» сгоняли крепостных детей на балет и, промотавшись, умирали в нищете. То был кн. А. Н. Голицын, по прозванию «Cosa-rara»[230], проживший громадное состояние (свыше 20 000 душ) и теперь существовавший на пенсию, которую выдавали ему его племянники, князья Гагарины. Про него рассказывали, что он ежедневно отпускал своим кучерам шампанское, крупными ассигнациями зажигал трубки гостей, не читая подписывал заемные письма, и пр.[231] Сердобольная Марья Ивановна навещает его в его предсмертной болезни, и очень жалеет его: «один лежит на холопских руках; имевши жену, имевши 22 тыс. душ – и в этаком положении. Не накажи, Господи, никого этакой бедой! Два человека наняты за ним смотреть». Его жена, урожденная княжна Вяземская, не вынеся его самодурства и расточительности, развелась с ним еще в начале века и вторично вышла замуж за гр. Льва Кирилловича Разумовского; Голицын был дружен с мужем своей бывшей жены, часто обедал у нее и нередко даже показывался с нею в театре. Голицын умер в апреле 1817 года; Гагарины схоронили его с почестью – похороны, пишет Марья Ивановна, стоили 10 тысяч, на попонах и на карете были Голицынские гербы; «если бы он и имел все свои 22 тысяч душ, лучше бы его не схоронили».
Еще тузы и типы Грибоедовского общества, друзья Марьи Ивановны и ее соседи по пензенскому имению, – Кологривовы, Петр Александрович и его жена, Прасковья Юрьевна, не без основания считаемая прототипом Татьяны Юрьевны в «Горе от ума»[232]. Их дом был тот самый, что теперь обер-полицмейстера, на Тверском бульваре. Муж – надутый, тупой, бестактный: «он без намерения делал грубости, шутил обидно и говорил невпопад» (Вигель); о нем очевидец (А. Я. Булгаков) рассказывает, что он, обругав в собрании (в 1821 г.) одного из своих товарищей по директорству дураком, затем оправдался так: ясно ведь, что я пошутил; ссылаюсь на товарищей: ну, может ли быть дураком тот, у кого 22 тысячи душ? – Ни дать, ни взять, как у Грибоедова:
В заслуги ставили им души родовые.
Жена была «смолоду взбалмошная», веселая и живая, и еще в двадцатых годах, несмотря на свои 60 лет, любительница забав и увеселений; ее частые балы славились по Москве богатством и многолюдством. В «Горе от ума» Чацкий говорит о Татьяне Юрьевне: «Слыхал, что вздорная», а Молчалин с почтением:
Как обходительна, добра, мила, проста! Балы дает, нельзя богаче, От Рождества и до поста, И летом праздники на даче.
Другая приятельница Марьи Ивановны – знаменитая Настасья Дмитриевна Офросимова. Ее с фотографической точностью (вплоть до фамилии и закачивания рукавов[233] изобразил, как известно, Л. Н. Толстой в «Войне и мире»; ее же часто называют прототипом Хлестовой в «Горе от ума». Нет сомнения, что Грибоедов должен был ее знать. Это одна из самых видных фигур в тогдашней Москве; ни к кому в такой мере, как к ней, не могут быть применены слова Фамусова:
А дамы? – сунься кто, попробуй, овладей;Судьи всему везде, над ними нет судей…Скомандовать велите перед фрунтом!Присутствовать пошлите их в сенат!
Она действительно властно командовала в московском обществе. Ее боялись, как огня, не только ее сыновья, рослые гвардейские офицеры, которых она держала в страхе пощечинами (она говорила о них: «у меня есть руки, а у них щеки»), но и все, кто встречался с нею. В 1822 году Офросимова, бывши в Петербурге, собиралась ехать назад в Москву; по этому поводу А. Я. Булгаков чрез брата предупреждал содержателя дилижансов между Петербургом и Москвою, Серапина, чтобы он оказал старухе всевоможное снисхождение, – «ибо она своим языком более может наделать заведению партизанов или вреда, нежели все жители двух столиц вместе. Жалею заранее о бедном Серапине». Тот же Булгаков за год перед этим сообщает брату анекдот, может быть выдуманный московскими шутниками, но типичный для Офросимовой. Шел днем проливной дождь; в это время Настасья Дмитриевна почивала; под вечер видит – хорошая погода, велела заложить и поехала на гулянье; а там грязно; рассердилась старуха, подозвала полицмейстеров, и ну их ругать: боитесь пыли и поливаете так, что грязь по колено, – подлинно, заставь дураков Богу молиться, так лоб разобьют. – Сцена между Ахросимовой и Пьером в «Войне и мире» совершенно верна, разве только Толстой облагородил свою Марью Дмитриевну и дал ей слишком мягкие манеры. Е. П. Янькова рассказывает, что матери перед балом наказывали дочерям – как завидят старуху Офросимову, то подойти к ней и присесть пониже; и точно, если не сделать этого, она «так при всех ошельмует, что от стыда сгоришь»: «Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идешь мимо меня и головой мне не кивнешь; видишь, сидит старуха, ну, и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши» и т. д. Свербеев картинно описывает одну свою встречу с Офросимовой. «Возвратившись в Россию из-за границы в 1822 году и не успев еще сделать в Москве никаких визитов, я отправился на бал в Благородное собрание… Издали заметил я сидевшую с дочерью на одной из скамеек между колоннами Настасью Дмитриевну Офросимову и, предвидя бурю, всячески старался держать себя от нее вдали, притворившись, будто ничего не слыхал, когда она на ползалы закричала мне: «Свербеев, поди сюда!» Бросившись в противоположный угол огромной залы, надеялся я, что обойдусь без грозной с нею встречи, но не прошло и четверти часа, дежурный на этот вечер старшина, мне незнакомый, с учтивой улыбкой пригласил меня идти к Настасье Дмитриевне. Я отвечал: «сейчас». Старшина, повторяя приглашение, объявил, что ему приказано меня к ней привести. «Что это ты с собой делаешь? Небось, давно здесь, а у меня еще не был! Видно таскаешься по трактирам, по кабакам, да где-нибудь еще хуже, – сказала она, – оттого и порядочных людей бегаешь. Ты знаешь, я любила твою мать, уважала твоего отца»… и пошла, и пошла! Я стоял перед ней, как осужденный к торговой казни, но как всему бывает конец, то и она успокоилась: «Ну, Бог тебя простит; завтра ко мне обедать, а теперь давай руку, пойдем ходить!» – и пошла с ним и с дочерью не по краю залы, как делали все, а зигзагами, как вздумается, хотя в это время танцевали несколько кадрилей, и на робкие замечания дочери и Свербеева громко отвечала: «Мне, мои милые, везде дорога». – Так могла она встретить в 1823 году и Грибоедова. В старости она была вздорная и сумасбродная, на манер Хлестовой, все знала и ко всякому приставала с допросом. На балу у Пушкиных (1821 г.) она впивается в Булгакова: «Сказывай новости!» – Ничего не знаю. – «Врешь, батюшка. Ты все скрытничаешь: брата твоего в Царьград». – Это пустяки, сударыня, – «Какой пустяки! Ему Нессельрод и другой-то, как его! – свои; ну они это и сделали». – Да это не милость бы была, а наказание. – «Пустяки говоришь; он заключит с турками мир, государь даст ему 3 000 душ, а турки миллион». – Да, сударыня, государь душ не дает. – «Ну, аренду в Курляндии», и т. д. В декабре 1820 года ее разбил паралич; она и в самой болезни грозно правила домом, заставляла детей по ночам дежурить около себя и записывать исправно и вечером рапортовать ей, кто сам приезжал, а кто только присылал спрашивать о ее здоровье. Три недели спустя она вдруг, как тень, является на бал к Исленьевым, – это было на Рождестве, – и заявляет, что прогнала докторов и бросила лекарства: отложила леченье до Великого поста. Она умерла только пять лет спустя, 74 лет, – подобно мужу, «ухлопала себя невоздержанностью в пище»; перед смертью с большой твердостью диктовала дочери свою последнюю волю, даже в каком чепце ее положить, и раздала много денег и наград[234].