Избранное. Мудрость Пушкина - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще одно лицо в кругу Марьи Ивановны хочется отметить, тоже характерное для этого пустого, веселящегося, сплетничающего, беспечного общества. Один из ближайших друзей Марьи Ивановны – Александр Александрович Башилов. В неделю уж верно раза два он приезжает утром и остается к обеду. Он – отставной генерал-майор и живет в абсолютной праздности. Несмотря на почтенный воинский чин и на годы (ему в 1820 году уже 43 года), он – душа общества и всеобщий любимец; его специальность – всевозможные бальные эффекты и сюрпризы. Устроить на балу у Апраксиных скандальную и грубую публичную ссору с молодым Апраксиным, к ужасу хозяев и всех присутствующих, и затем открыть, что это был «сюрприз»; на именинах генерал-губернатора, кн. Д. В. Голицына, инсценировать балет, где сам Башилов исполнял мужскую роль, а другой господин – женскую; принимая у себя вел. князя Михаила Павловича, спросить его, не желает ли он чая, и через минуту вернуться в виде толстого немца в шитом кафтане и напудренном парике, с подносом и чаем; на déjeuné dansant[235] у Марьи Ивановны в качестве ресторатора, с колпаком на голове и в фартуке, угощать гостей по карте блюдами, им самим изготовленными, и, по словам Вяземского, рассказывающего это, очень вкусными, – и мало ли еще остроумных идей рождал этот изобретательный ум! И, верно, был мастер угодить старухе Хлестовой арапкою, а Софье Павловне билетом на завтрашний спектакль, хотя и не «лгунишка, картежник, вор», нет: впоследствии сенатор, тайный советник. По крайней мере, Марья Ивановна в нем души не чает и не нахвалится его услужливостью[236]. Грибоедов мог завидовать беспечальной, легкой жизни Башилова, как он однажды, по известному рассказу его сестры, позавидовал танцевальной легкости молодых Офросимовых.
На святках, в январе 1824 г., дворецкий утром вручает графине Бобринской письмо, написанное по-итальянски, где ее извещают, что только что прибывший из-за границы табор цыган, солдат, актеров и пр., в количестве до 100 человек, прослышав о ее гостеприимстве и веселом нраве, просит позволения развлечь ее нынче вечером. Графиня легко узнала в письме почерк Метаксы, а немного позже явился Башилов и шепнул ей на ухо, что это – затея Марьи Ивановны Корсаковой. Графиня распорядилась все приготовить для бала, и в 10 часов начался маскарад. Раскрылись обе половинки дверей, и мимо гостей двинулась процессия: лавочка пирожника, с чучелом мальчика-продавца внутри, наполненная конфетами, ликерами и пр.; ее двигал скрытый в ней Башилов; старуха Офросимова в маске, в кресле на колесиках, которое толкал «человек»; кадриль из французских солдат и женщин; группа русских крестьян и крестьянок; маркиз и маркиза времен Людовика XIV; маркитант с ослом; кадриль из паломников и паломниц, извозчик с санями и лощадью, и т. п. Каждая группа пела особую арию и танцевала танцы своей страны. Эти маски так заняли присутствующих, что бал можно было начать только в полночь, и он затянулся до 6 утра. Присутствовало около 150 человек. Сани извозчика были так хорошо сделаны, что он катал Бобринскую по комнатам; но подошла Марья Ивановна: «Извозчик, что возьмешь свезти меня в уборную?» – Садись, барыня, даром свезу; – не отъехали двух шагов, как картонные сани под тяжестью Марьи Ивановны – трах, и набок[237]. – Кто теперь умеет так беззаботно-ребячески веселиться? Не надо удивляться старухе Хлестовой, которая ночью с Покровки час битый тащится на вечер к Фамусовым: во время описанного сейчас маскарада Марье Ивановне было под 60, Настасье Дмитриевне Офросимовой – за 70 и даже Башилову 47–48 лет.
Х
Но пора вернуться к рассказу. В начале 20-х годов при Марье Ивановне оставались уже только две младшие дочери. Наташу ей, наконец, удалось пристроить: на масляной 1819 года, на балу, в нее влюбился приехавший в отпуск из Тамбова полковник Акинфиев (бывший впоследствии сенатором в Москве). Павел Ржевский приехал от его имени сватать; «Марья Ивановна сказала, как Наташа хочет, а Наташа – как вам, маменька, угодно. Только вышло угодно всем трем, и по рукам». Это сообщает А. Я. Булгаков в письме к Вяземскому; и он же пишет в другой раз: «Вчера собирали город смотреть приданое; говорят, что великолепно, а старая Офросимова даже сказала: ай да Марьища (т. е. Марья Ивановна), не ударила лицом в грязь!»[238]. Пенелопа засиделась: ей было уже 27 лет. У Марьи Ивановны гора с плеч свалилась.
И тут она немедленно затеяла экстраординарное увеселение – поездку в чужие края. Взманило ли ее любопытство, или соблазнил пример Волковых, незадолго перед тем путешествовавших за границей, но она решила и не слушала возражений. Предлогом она выставляла сыпь, бывшую у нее на лице. Из-за денежных затруднений поездка в этом году не состоялась; но к весне 1820 года Марья Ивановна достала денег и начала готовиться в путь. Софья Волкова писала брату: «Теперь возможности более встретилось ей исполнить желание свое, она же любит поездить, посмотреть, да и другим делать приятное (т. е. дочерям) – вот причины. Я, может быть, первая ей сказала, на что и зачем вам ехать?» Янькова рассказывает, что Марья Ивановна добыла деньги на поездку, продав меньший из своих двух домов на Страстной площади за 50 тыс. руб. ассигнациями[239].
Марья Ивановна с дочерьми, Сашей и Катей, должна была лето провести в Карлсбаде, а на зиму перебраться в Вену; ей сопутствовал знакомый нам Башилов.
Выбраться из Москвы надолго было для Марьи Ивановны, при ее обширном знакомстве, не шуточное дело: надо было проститься со всеми, чтобы никого не обидеть. В четверг в 6 час. дня Марья Ивановна села в карету и пустилась по визитам, с реестром в руке; в этот день она сделала 11 визитов, в пятницу до обеда 10, после обеда 32, в субботу 10, всего 63, «а кровных с десяток, – пишет она после этого, – остались на закуску». А два дня спустя начались ответные визиты: в одно послеобеда перебывали у нее кн. Голицына, Шаховская, Татищева, Гагарин, Николаева. На нее напал страх: «ну, если всей сотне вздумается со мной прощаться!» – и приказала отвечать всем, что ее дома нет.
Ей нужно было пред отъездом обделать еще одно дело, которое она держала втайне от всех. В последних числах апреля она послала государю в собственные руки письмо. Она писала, что плохое состояние ее здоровья требует леченья за границей: а как человек в своей жизни не волен, у ней же других протекторов нет, то она вверяет своих двух сыновей Богу и ему (государю), и с этой надеждой поедет спокойнее. Уже отослав письмо, она сообщила о нем сыновьям. Она сама хорошо понимала, что ее поступок нахален, но соблазн был силен: два года назад царская семья обошлась с нею так милостиво, государь Волкова любит, – авось, расщедрится. Она бы, может быть, и теперь не осведомила сыновей (даже Софья Волкова ничего не знала), но могло случиться, что царь при встрече заговорит с кем-нибудь из них о ее письме; поэтому она предупреждает их, что если государь спросит, чем она больна, они должны отвечать, что больна расстройством нерв от огорчения вследствие потери мужа, сына, дочери и зятя, которого любила тоже как сына. Поступок же свой она мотивирует так: «Как ни верти, но участь наша вся зависит от него. Кто знает, если он вас короче узнает, в уши его дойдет, что вы себя ведете хорошо, – репутация хорошая. Другие же, которые возле него, не порох же выдумали, а мои чем хуже других!.. Ну, если Гриша, письмо мое он примет в том чувстве, как я его пишу, скажет: Возьму старшего себе в адъютанты! Не знаю, будешь ли ты этим доволен, а я сверх головы буду счастлива». Забегая вперед, скажу, что ее письмо к царю имело тот самый результат, какого следовало ожидать. Шесть недель спустя Волков был несказанно удивлен, получив из царской канцелярии пакет на имя Марьи Ивановны; это и был ответ на ее письмо. Ей отвечали, что она может быть спокойна за своих сыновей, если и они со своей стороны будут исполнять свой долг. В этих словах заключалось предостережение, но Марья Ивановна, конечно, не могла понять его.
Выехали 12 мая, на Смоленск, Могилев, Броды, ехали ежедневно с 4 час. утра до 10 ч. вечера, когда останавливались на ночлег; наконец, 6 июня добрались до Праги, откуда до Карлсбада рукой подать. Марья Ивановна датировала свои письма русским стилем: «немецкого и писать никогда не стану; со мной календарь, по нем и живу». Восхищению Марьи Ивановны не было границ. Она восторгалась и дешевизною товаров в больших городах, и красотой видов, и, особенно, общим благоустройством: «Маленький лоскуток земли, но прелесть смотреть, так чисто. Самая дрянная вещь, картофель, но так чисто выполено, что каждая былинка растет сама собой, а не с крапивой по-нашему. Генерально все лучше, начиная с их мазанок; у нас в избу войти нельзя, а у них все бело. А дети в тряпках, в заплатках, но чисто, накрахмалено. Хлеб в поле прелестен, дороги бесподобные, не толкнет, катись только, а у нас такие ямы, что мозг трясется на мостовой, а как начнет толкать из ямы в яму – только держись. Мосты чудесные, как столы гладкие, а у нас из жердинок, – идешь по мосту, смотри, чтобы головы не сломать или нога пополам», и т. д.