Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тишина. Упорная, мертвая, всесильная тишина.
И в этой кромешной тишине, где-то далеко, в темном ночном воздухе, над Митной головой, под потолком, раздался всхлип. Тонкий, жалобный ребячий всхлип. Будто кто-то горько плакал, сокрушался, но не хотел, чтоб его услышали. И еще раз. И еще.
А потом возник тонкий, нежный звук. Тянулась одна нежная скулящая нота плача. Нечеловеческого, тончайшего, как паутинка, плача — тонкое, как волос, рыданье, небесная скорбь. И в углу, там, где стоял шкаф с книгами, начал разгораться слабый свет. Свет усиливался, превращался в слабое нежное сиянье. До рассвета было еще далеко, да и окно прорезало стену совсем в другой стороне. Митя, сидя на кровати с Евангелием в руках, почувствовал, как у него волосы встали дыбом. О, больше никогда он не будет глядеть бездарный ящик, все эти бестолковые фильмы ужасов, все эти бесконечные триллеры, где сплошняком — выстрелы, кровь, выстрелы, вот такой неведомый потусторонний свет из темных ночных углов, женские крики, мужские проклятья. Господи! Как ему страшно. Господи, как же страшно, как холодно ему.
— Господи, Ты ли это, — дрожащим голосом сказал Митя и замер. Он слушал — что донесется извне. Он слушал себя. Он боялся смертельно. Сиянье ярчело. При свете, льющемся из угла, он мог бы прочитать страницу. Он дернул за шнур, бра погасло. Сиянье стало сильнее. Митя поднес Евангелие к лицу и стал медленно, запинаясь, дрожа, читать:
— Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой — виноградарь. Всякую у Меня ветвь, не приносящую плода, Он отсекает; и всякую, приносящую плод, очищает, чтобы более принесла плода. Я есмь лоза, а вы ветки; кто пребывает во Мне… и Я в нем…
Он еще раз, шепотом, повторил: и Я в нем, — и, не отрывая взгляда от сиянья, что росло и мощнело, подумал: Он — во мне, — как это может быть?.. что за бабушкины сказки!.. — и прочитал дальше, про себя, глазами: “Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет…” Вскочил с кровати. Захлопнул книгу. Пошел прямо, лицом на таинственный свет, сочащийся из ничего, ниоткуда, и снова нежный, на тонкой еле слышной ноте, будто бы детский плач остановил его, предостерег, ударил тонким ангельским копьем в сердце.
И тогда он услышал. Он услышал — и подумал: я схожу с ума. Да, конечно, я схожу с ума, а как же иначе?.. ведь только сумасшедшие видят и слышат — такое…
Он услышал голос. Голос говорил ему мерно и скорбно, Мите казалось — не по-русски, но отчего-то он понимал все до слова, хотя речь лилась знойно, медно и пустынно, будто на неведомом, забытом пустынном языке:
— Ты же слышал, Митя, ты же слышал: раб не больше господина своего. Если Меня гнали — будут гнать и тебя, Митя. Ты можешь грешить и дальше, можешь убивать и предавать, можешь грабить и накоплять сокровища, но ты не будешь иметь прощенья, извинения во грехе своем. Ты не веришь в Меня, Митя?.. Ты не веришь в Отца Моего?.. Тебе будет свидетельство. Ты узнаешь. Не сейчас; ибо люди хотят все узнать, услышать здесь и сейчас. Они хотят быть счастливыми на земле — здесь и сейчас. А им дано будет счастье только тогда, когда они отрекутся от себя во имя Мое и навек пребудут со Мною. Ты пошел по пути, Митя, но путь твой уводит от Меня. Тебя уводит от Меня искуситель, он же и Меня искушал, — но Я был сильнее, ибо я рожден от Отца моего, а ты рожден, чтобы увидеть Меня, но ты слеп еще, и повязку с глаз не снимаешь — боишься, не хочешь… Сними повязку, Митя! Ты убил — покайся! Ты был жаден, ты грабил, ты опять убивал — покайся!.. Ты не веришь, что Я есть, Митя?!.. Сними повязку с глаз… сними повязку!..
Он мазнул рукой по лицу. Обхватил руками голову. Заткнул пальцами уши. Стал раскачиваться взад-вперед. Закричал сам себе: я пьян!.. я пьян… Он был трезв как стеклышко. Он дрожал, как в приступе малярии, и его зубы стучали друг об дружку. Упал головой в скомканное одеяло. Забился, как припадошный. Когда он поднял от подушки голову, свет померк. Он огляделся. Пустая тихая комната. Занавеси на окнах. Одинокая звезда горит алмазом сквозь стекло.
Ему позвонил Бойцовский. Он услышал в трубке циничную, пропитанную скрытым смехом, странную речь. Бойцовский был будто под шофе — подозрительно бодр, дьявольски весел. “Мы все делаем как надо, Митя. Ты понял, что мы все делаем как надо?! Кто захочет нам помешать — тому глаз вон. Они… захотели нам помешать?! Гляди, что выходит. Мы, только мы, и никто больше, купили гибель этой страны. И мы дорого заплатили. Если только кто переплатит, как на аукционе, покроет нашу ставку — ну, тогда мы умоемся”. Митя бросил трубку. Зазвенел его сотовый. Митя взял сотовый и отчетливо сказал: “Я выбыл из игры. Временно. Не звони мне больше. Я схожу с ума”.
Он бросил на диван сотовый, зажмурился, упал лицом в подушку, вышитую Изабель. Золотая жесткая нитка царапнула ему щеку.
Он знал о том, что представители тайного Мирового Правительства заседают рядом с ним, здесь, в Москве, в штаб-квартире на Тверской — Бойцовский ему сам об этом сказал; не иначе, Борис был пьян, по трезвянке он бы никогда не выболтал этого, даже Мите. Эмиль промолчал, но Митя знал, что Папаша тоже был там. Заседайте, милые. Вы, возможно, победили. Россия давно уже — страна безумцев, захвативших власть, думающих, что они самые умные, самые хитрые, самые богатые, самые могущественные. Россия сходит с ума. Россия — сумасшедшая. А она думает — она царица Мафии. С виду это, конечно, так. Но все это делириум, все это палата для буйных. Жемчужные ожерелья сорвут с груди, норковые шубы сожгут на площадях. Еще немного вы продержитесь! Еще немного мы… продержимся…
В России власть преступников, да. Но сами преступники достойны жалости. Ты сам достоин жалости, Митя, но это понимает лишь один только Котя, больше никто. Котя, только бы не убили тебя. На мне твой крестик, на мне образок моего святого, хоть я и не верю ни черта в эти побрякушки. Ты в них веришь — мне этого довольно. Митя выходил на улицу — там в глаза ему, в лицо, искаженное приближеньем сумасшествия, бросались угрюмые лица нищих под землей, в метро, баянистов, распяливающих баяны, голосящих “На сопках Манчжурии” и “Прощанье славянки”, а то и “Синенький, скромный платочек”; там ему под ноги катились мальцы в отрепьях, с пустыми жестяными барабанами на груди, поющие: “Захотел воды Исус — а ему дали уксус!.. Захотел воды Исус — а ему дали уксус!.. Посмеялися над ним, над Господом дорогим… Вы подайте деньгу мне — будет лучше же себе!..” — там на перекрестках, близ хлебных ларьков, стояли милого, приличного вида седенькие старушки, ознобно кутающиеся в ангорские, в оренбургские шали, и они протягивали руку, они умоляли — неслышными губами, прозрачными, полными слез глазами: “Дайте денежку!.. Дайте денежку!.. На хлебец!.. Пожалуйста!..” — и Митя, отвернувшись от них, ибо их плывущего, слезящегося взгляда нельзя было перенести, лез в карман, вынимал любое, что там моталось — баксы ли, рубли. Старушки чуть в обморок не падали от вида долларов. Крестили Митю, как святое виденье. “Спасибо, батюшка!.. Ты один среди богатых такой добрый!.. все — жадные…” Жадность. Что такое жадность. О, Митя, ты прекрасно знаешь, что такое жадность. Ты испытал это чувство, когда Бойцовский поманил тебя пятьюстами миллионами. Ты не мог побороть его, справиться с ним. Ты поддался ему. И, поддавшись, ты предал друга. А друг — там, под пулями, любит тебя и благословляет. Что это?! А это, Митенька, схожденье с ума такое. Оно мучительное. Оно совсем не мгновенное: раз — и сошел, и легко тебе и блаженно, и босиком ты идешь по снегу. Так не бывает. Все происходит медленно, страшно. За все надо платить. За освобожденье души — втрое.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});