Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предсмертный ужас объял его. Черное пустое дуло моталось у него перед глазами. Господин Канда сейчас выстрелит. У тебя есть еще время взмолиться, Митя. Еще есть… время…
Уже нет. Времени нет.
Оскалившись, господин Канда нажал на курок. Молниеносное движенье Инги Митя не успел заметить — перед глазами мелькнула белая на черном рука, блеснула сталь револьвера. Двумя выстрелами в упор из револьвера с глушителем она уложила обоих японцев. Они упали, ловя спертый воздух ртом, корчась, затихая. Канде Инга выстрелила в голову. Из виска на пол стекала кровь из черной дырки. Его спутник лежал на полу лицом вверх, и громадное красное пятно расплывалось на белой манишке под отворотом черного пиджака.
— Ты нюхал смерть?.. — Она убрала револьвер в карман шерстяной юбки сзади, на ягодице. — Не нюхал — понюхай. Вблизи она плохо пахнет. Особенно твоя собственная. Вот она какая. Она разная. Она заманчивая. Она — наркотик. Ты, Митя высоко поднялся, а те, кто воспаряет слишколм высоко, до головокруженья, всегда нюхают смерть, как кокаин, впрыскивают ее себе в жилы, как эфедру… И… у смерти сладкий запах, правда?..
Она переступила через трупы, подошла к нему. Она стояла от него, голого, дрожащего, скрюченного на постели, слишком близко. Он, раздувая ноздри, чувствовал запах ее пота, доносящийся от нее, запах ее спутанных влажных волос, ее соленого лона, час назад целованного им.
Она положила руки ему на голые, покрытые смертным потом плечи.
— А ты бы хотел… умереть вместе?.. — вкрадчиво, нежно спросила она его, улыбаясь. — Чтобы только ты и я… Сначала я застрелю тебя… Или ты — меня… А потом пулю — себе в висок… слаще не бывает… это так сладко, Митя… это слаще любви… ты же чувствуешь… ты же сам знаешь…
Он задрожал. Он почувствовал, как это и в самом деле сладко. Как это будет сладко, нежно, чудесно. Когда пуля войдет ему в висок, он испытает дикое, последнее блаженство. Смерть — это не только боль и страх. Это боль неистового блаженства, последнее объятье, в которое ты заключаешь на прощанье мир, последний жгучий поцелуй, что ты даешь миру. Расстреливаемые, которых удалось оживить потом, позже, те, кто выжил, говорили: в последний миг любишь жизнь больше всего, неистовей всего. Ты содрогаешься в наслажденье, как в конце акта. Акт закончен. Твоя жизнь, вся, сполна, выбрызнута к звездам. Что зачинает смерть?! Пустоту?! Или новую жизнь?!
— Ты хочешь испытать последнее блаженство, Митя?..
Он оттолкнул ее руками от себя. Она чуть не упала на пол. Захохотала. Он с ужасом глядел на нее.
— Кто ты?!.. Инга?!.. Или…
Лицо той женщины, что шла рядом с ним по снежному Арбату от театра Вахтангова до ресторана “Прага”, встало, незримое, вровень с его лицом.
Она вынула револьвер из кармана, обтерла его короткой юбкой, бросила на пол. Пошла к двери. Вычеканила грубо:
— На будущее, щенок: когда идешь с девкой в бордель, бери с собой увесистую пачку денег и хорошую пушку. Мне твоя тысяча баксов не нужна. Можешь ею подтереться. — И добавила по-итальянски: — Porca madonna.
Наклонилась. Задрала юбку. Вытащила из-под черного чулка две пятисотдолларовые бумажонки и швырнула ему в лицо.
Он, судорожно одевшись, затолкав деньги, разбросанные по полу и по кровати, в карман — какие-то бумажки уже успели выпачкаться в крови, хорошо еще, чудом ни джинсы, ни рубаха, ни пиджак не запачкались, — всунув ноги в башмаки, корчась от ужаса, пнув на полу револьвер, перешагнув через недвижные мертвые тела японцев, побежал искать в недрах траттории Эмиля. Он заглядывал, задыхаясь, во все закутки, стучался во все ободранные двери под крышей. Трактирчик был не слишком просторный — скоро он Эмиля нашел. В крохотной каморке, еще меньше, чем та, где они с Ингой кричали, неистово обнимаясь, и где Инга убила господина Канду, на такой же старой венецианской столетней давности кровати, толстый и голый, откинув простыни — ему было жарко, душно, в обнимку со стриженой черноволосой девицей-мулаткой или, может, тайкой лежал Эмиль — старик, жаба, уродец… Он лежал, смеясь, положив одну руку на девицу, выгнувшую груди к потолку, смуглые, крупные, наливные, держа в другой горящую сигарету — сибарит, полностью довольный всей жизнью и нынешним веселым днем. Когда дверь скрипнула и запели половицы, он весело воззрился на бледного как мел Митю.
— Митька, ну как девочка?.. Моя — что надо!.. На старости я сызнова живу!.. — крикнул Эмиль, затягиваясь, выпуская из рта дым прямо в лицо смуглой путане. — А ты чего это такой белый?.. все соки из тебя, что ли, высосали?!.. Так надо подзаправиться!.. сейчас я трактирщику прикажу — он нам прямо сюда перчики фаршированные подаст, бутылочку хорошего белого мартини!.. подкрепимся, тем более, Нинетта тоже проголодалась… А, Нинетта?.. — Он ущипнул ее за щеку. — У нее бабушка была из Бангкока, чуешь?.. огненная дракониха!.. ну и жару мне задала!..
Митины глаза бегали, метались. Он кинул взгляд в зеркало на стене и увидел, как умалишенно у него блестят выкаченные белки.
— Она убила их!.. Убила!..
Он пошатнулся. Силы мгновенно ушли из него. Серая тьма обволокла его, и он упал на кровать плашмя, рядом с любовниками. И застыл — так застывает крупная рыба, вытащенная на берег, убитая багром или широким веслом.
Очнулся. Сжал руку в кулак. Слишком легкой была рука. Он поднес пальцы к лицу. Аметиста на среднем пальце больше не сияло. Украла Нинетта, девица Эмиля?.. Или сам Эмиль тихонько снял, позарившись… Или… быть может… там, в пылу любви, в неистовой постельной тарантелле… его сдернула у него с руки Фьямма, дьявольская Инга?.. Камня не было. Ушла еще одна драгоценность. Еще одна драгоценная, чужая, старая, похищенная им, непрожитая жизнь.
Он повернул руку ладонью к себе, закрыл ладонью лицо и заплакал.
* * *В Москве, по возвращении, он нашел в почтовом ящике письмо. Руки его задрожали, когда он вскрывал конверт. От Коти, из Чечни… Буквы вспыхивали, расплывались у него перед глазами. Он читал и плакал. Не мог унять слез. О, каким он стал малодушным, слезливым, как баба. Он сжимал зубы, закуривал, сидел на кухне в облаке дыма, чертыхался, матерился, а слезы все лились, и бумага, исписанная убористым, быстрым благородным Котиным почерком, дрожала в его руках.
“Дорогой, золотой мой, бедный мой Митенька! — писал Котя. — Мой духовный заблудший брат, бедный московский баран мой! Только бы тебя там, в Москве, не повели на закланье. А мы все здесь — заложники. Смерть ходит рядом. Боевики будут биться до последнего. Запад их подкармливает чем может, но и наши генералы уже сказали нам всем: головы здесь положите, но гидру раздавите. Помнишь, Митенька, плакаты времен гражданской войны, смешные такие: раздавим гидру империализма, и все такое прочее. Теперь — какую гидру мы раздавим?.. Какого волка убьем?.. Мы выбиваем зуб — а на его месте вырастает еще один; мы выдираем выросший — а там, из окровавленной, страшной челюсти, из кровавых костей еще один клык прет! И мы вынуждены стоять на одном месте и дубасить, дубасить в челюсть — а она, как заколдованная, все полна и полна зубов… Холодно. Голодно. Хотя сюда поставляют продукты, приготовить их в полевых условиях, под непрерывным обстрелом, в грохоте, вое и лязге, под криками умирающих, очень трудно; мне кусок в горло не лезет. Я жутко исхудал — если вернусь, если останусь в живых, ты меня не узнаешь. Наши ребята гибнут пачками, то и дело подрываются на минах. Мне рассказывали бывалые вояки, что вот так было в Афгане — сплошные мины, и солдатики летят в разные стороны, разорванные на куски — куда рука, куда нога. Гранатометы в ходу. Мы не спускаем их в плеч. Тяжелая штуковина, я тебе доложу. Насколько я разбираюсь в расположенье войск и в верном ведении войны, есть несколько с виду незначительных просчетов, которые в недалеком будущем, если не изменится соотношение сил, могут превратиться в роковые. Я не генерал и даже не офицер, чтоб указывать. Я пошел сюда солдатом и умру солдатом. Умереть здесь, Митя, проще пареной репы. Мы подошли к северным районам Грозного, и по нам что есть сил лупят снайперы, засевшие на крышах многоэтажек, на башнях et cetera. Жители ушли из города, но не все. Я видел, как уходили — мимо нас шла тропа — по снегу, в метельную ночь, горами, лесом, люди, жалкая кучка мирных жителей — семейные пожилые пары, с тючками, где одежда и примитивная еда, подростки, женщины с малыми детишками у груди. Почти без вещей. Бежали. Спасали свою жизнь. Попрощавшись с домами, со всем нажитым, с прежними жизнями. Я видел их лица, Митенька. Бог с небес, должно быть, тоже видел эти лица.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});