А порою очень грустны - Джеффри Евгенидис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гудки и выкрики, казалось, происходили у Митчелла в голове. Он вцепился в свою сумку, положившись на рикшу, который должен был доставить его к месту назначения. Темная спина его водителя блестела от испарины, работавшие под кожей мускулы и жилы были натянуты туго, словно струны пианино. Порыскав зигзагами минут пятнадцать, они свернули с главной дороги и набрали скорость, проезжая район, где почти не было освещения.
Красное виниловое сиденье скрипело, как кресло в ресторане. У Ганеша с головой слона были подмазанные сажей ресницы, словно у болливудской звезды. Внезапно небо прояснилось, и Митчелл, подняв глаза, увидел стальные опоры моста. Он вздымался в небо, словно колесо обозрения, окаймленный цветными лампочками. Внизу, под ними, текла река Хугли, непроницаемо черная, в ней отражалась красная неоновая вывеска железнодорожного вокзала на другом берегу. Митчелл перегнулся через борт, чтобы взглянуть на воду. Если он сейчас выпадет из повозки, то нырнет прямо вниз с высоты нескольких сотен футов. Никто никогда не узнает.
Но он не выпал. Митчелл остался сидеть в повозке рикши, который вез его, словно сагиба. Он собирался дать рикше огромные чаевые, когда они доберутся до вокзала. По крайней мере, недельную зарплату. А пока он наслаждался ездой. Его охватил экстаз. Его увозили вдаль, сосуд внутри сосуда. Теперь он понял молитву Иисусу. Понял, что значит «помилуй». Понял, что значит «грешный», — это уж точно. Переезжая реку по мосту, Митчелл не шевелил губами. Он ни о чем не думал. Казалось, будто молитва, как и обещала Фрэнни, захватила его сердце и произносится сама собой.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
А порою очень грустны
Когда Олтон Ханна стал президентом Бакстер-колледжа в середине шестидесятых, уйдя с должности декана факультета в Коннектикут-колледже, чтобы перебраться в Нью-Джерси, его дочери согласились на переезд неохотно. В первое же свое посещение «Штата садов» девочки принялись зажимать носы и пищать, лишь завидев плакат «Добро пожаловать в Нью-Джерси», задолго до того, как показались сами нефтеперерабатывающие комбинаты. Стоило им обосноваться в Приттибруке, их стала мучить тоска по дому. Элвин жаловалась, что скучает по старым школьным друзьям. Мадлен нашла, что новый дом выглядит зловеще и плохо отапливается. Она боялась спать в своей большой комнате. Олтон перевез дочерей в Приттибрук, надеясь, что им понравятся просторный дом и зеленый дворик. Узнав, что им больше по душе их старый тесный домик в Нью-Лондоне, который, по сути, состоял из одних лестниц, он, конечно, не обрадовался.
Впрочем, в то бурное десятилетие радоваться было почти нечему. Олтон попал в Бакстер, когда пожертвования урезались, а студенты вовсю бунтовали. В первый его учебный год протестующие студенты устроили сидячую забастовку в здании администрации. Вооружившись подробным списком, они требовали отменить дискриминацию по успеваемости, открыть афро-американскую кафедру, запретить вербовщикам из армии набирать рекрутов в кампусе и отказаться от финансовой помощи корпораций, связанных с военной или нефтяной промышленностью; они раскинули свой лагерь на восточных ковровых дорожках в приемной Олтона. Во время встречи Олтона с лидером студентов, Айрой Кармайклом, явно очень умным парнем, одетым в военную форму и с нарочито расстегнутой ширинкой, пятьдесят волосатых младшекурсников, собравшись за дверью приемной, скандировали лозунги. Отчасти для того, чтобы дать понять им, что этот номер с ним не пройдет, а отчасти из-за того что, будучи республиканцем, он поддерживал войну во Вьетнаме, Олтон в конце концов велел районной полиции силой освободить помещение от студентов. Это привело к предсказуемым последствиям — напряженность еще больше возросла. Вскоре на лужайке колледжа горело чучело — «Ханна — хозяин Хиросимы», лысую голову которого чудовищно увеличили, придав ей форму ядерного гриба. Под окном кабинета Олтона каждый день гудел рой протестующих, жаждущих его крови. В шесть часов, когда студенты расходились (их верность общему делу не предусматривала отказ от ужина), Олтон ежевечерне спасался бегством. Перейдя лужайку, где на ветках вяза еще болтались обугленные останки его чучела, он торопился к машине, стоявшей на парковке для администрации, и ехал домой в Приттибрук, где по-прежнему вовсю бунтовали его дочери, недовольные переездом в Нью-Джерси.
С Элвин и Мадлен Олтон готов был вести переговоры. От Элвин он откупился уроками верховой езды в приттибрукском загородном клубе. Скоро она уже щеголяла в бриджах и куртке для конного спорта, у нее появилось едва ли не сексуальное влечение к гнедой кобыле по кличке Рыжая Ривьера, и Нью-Лондон больше никогда не упоминался. Мадлен удалось перетянуть на свою сторону, отделав интерьер дома. Как-то раз в выходные Филлида свозила Мадлен в Нью-Йорк. Когда они вернулись в воскресенье вечером, мать сказала Мадлен, что в комнате ее ждет сюрприз. Мадлен взбежала по лестнице и обнаружила, что стены ее спальни украшены репродукциями картинок из самой любимой в мире книжки — «Мадлен» Людвига Бемельманса. Пока они гуляли по Манхэттену, мастер с помощью парового аппарата снял старые обои и заменил их новыми, которые по специальному заказу Филлиды напечатали на фабрике в Трентоне. Шагнуть в ее комнату было все равно что оказаться прямо на страницах «Мадлен». На одной стене была спартанская столовая школы при монастыре, где училась героиня книжки, на другой — гулкая спальня девочек. По всей комнате блистали смелостью многочисленные Мадлен: одна строит рожицу («а в зоопарке злому льву Мадлен сказала: „Фу!“»), другая бесшабашно балансирует на мосту через Сену, еще одна приподнимает ночную рубашку, чтобы показать свой шрам от аппендицита. Глубокая, волнистая зелень парижских парков; повторяющийся мотив — няня Клавель, которая «все спешит, скорей, скорей», одной рукой придерживая платок на голове, а тень ее растет вместе с предчувствием: «что-то не так»; у розетки для лампы — одноногий солдат на костылях, над головой которого надпись: «А порою очень грустны». Эти иллюстрации передавали атмосферу Парижа, города столь же красочного, сколь и пастельная палитра Бемельманса, где царил такой же порядок, что и среди девочек — «и все они делали парами». Мир городских учреждений и статуй героев войны, знакомых космополитов, вроде сына испанского посла (красавчика в глазах шестилетней Мадди), Париж из детской книжки, не без намеков на ошибки и неприятности взрослых, Париж, где реальность не присыпана сахарной пудрой, ее благородно встречают лицом к лицу, невиданное торжество человечности, символизирующее великий город. Этот мир, несмотря на свои огромные размеры, не пугал Мадлен, такую маленькую. Все это каким-то образом передалось ей еще в детстве. И потом, тут было ее имя, и знакомые признаки класса, и ощущение собственного «я», которым она обладала, тогда и сейчас, — одна из когорты девочек, о которых писатель может сочинить книжку.
Таких обоев, как у нее, не было ни у кого. Потому-то Мадлен, подрастая на Уилсон-лейн, и не сменила их.
Теперь они выгорели от солнца и отклеились по швам. В том месте, где был изображен пастушок в Люксембургском саду, появились желтые пятна — там протекла крыша. Сам по себе переезд домой к родителям и без того казался чем-то регрессивным, а от пробуждения в старой спальне, в окружении картинок из детской книжки, она и вовсе почувствовала себя маленькой. Поэтому Мадлен поступила в высшей степени по-взрослому, насколько это было возможно в данный момент: потянулась левой рукой, той, на которой было золотое обручальное кольцо, к другой половине постели и похлопала по ней — узнать, лежит ли ее муж рядом.
В последнее время Леонард укладывался в постель в час или два ночи. Впрочем, ему было трудно засыпать в двуспальной кровати — опять началась бессонница, — и он часто перебирался в одну из спален для гостей, где, видимо, и был сейчас. Место рядом с ней было пусто.
Мадлен с Леонардом жили у ее родителей — им некуда было деться. Стипендия Леонарда закончилась в апреле, за неделю до свадьбы. Они договорились о том, чтобы снять на лето квартиру в Провинстауне, но после того, как в начале мая Леонард попал в больницу в Монте-Карло, им пришлось отказаться от этого жилья. Две недели спустя, вернувшись в Штаты, Мадлен с Леонардом переехали в Приттибрук, где было тихо и спокойно, так что Леонард мог восстанавливаться, а кроме того, оттуда рукой подать до лучших психиатрических клиник Филадельфии и Нью-Йорка. И еще: базируясь в Приттибруке, можно было начинать поиски квартиры в Манхэттене. В середине апреля, пока Мадлен совершала свадебное путешествие по Европе, письма от приемных комиссий перекочевали по почте: из Пилгрим-Лейк в дом на Уилсон-лейн. Из Гарварда и Чикаго пришли отказы, но в Колумбийский и в Йельский университеты ее приняли. Поскольку Йель отказал ей год назад, Мадлен приятно было ответить ему тем же. Она не хотела жить в Нью-Хейвене; она хотела жить в Нью-Йорке. Чем скорее они с Леонардом найдут там жилье, тем скорее начнут заново обустраивать свою жизнь — и свой восьминедельный брак.