Охота на сурков - Ульрих Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я так и не ответил Пфиффу, увидев, что кто-то прикорнул в «крейслере» на боковом сиденье; бросив взгляд через стекло, я обнаружил Ксану, она спала.
Фрейлейн Лилейнорукая, Слонофилка, Ксана — Маков цвет, не мог же я, разбудив ее ласковыми прозвищами, сообщить эту ужасную весть. О небеса, какой кошмар! И я невольно посмотрел на небо. Увидел силуэты кровель Павлиньего замка, разрезавшие небо на две части; по-прежнему дул фён, и весь небосклон затянуло огромными перисто-слоистыми облаками; месяц походил на размытый золотой мазок. В свое время Максим показывал мне у себя в кабинете рентгеновские снимки, к примеру снимок грудной клетки больного туберкулезом легких Шерхака Франца. Небо в эту ночь походило на тысячекратно увеличенный рентгеновский снимок грудной клетки.
Обнаженные длинные руки Ксаны, казавшиеся особенно светлыми в темноте, были скрыты под скомканной темно-красной бархатной накидкой, которая небрежно лежала у нее на коленях, накидка походила на плащ тореро (Ксана ненавидела быков). Лица ее не было видно; она спала в характерной для нее позе, склонив голову к левому плечу, словно женщина-Нарцисс, целующая собственное плечо. Лицо Ксаны закрывала изумрудно-зеленая переливающаяся эгретка, прикрепленная к бретельке ее вечернего платья и почему-то напомнившая мне перья на шлеме берсальера.
Валентин заявил, что считает неудобным тревожить дочь знаменитого Джаксы всего-навсего для того, чтобы сказать ей «доброе утро». Мы целую минуту трясли друг другу руки, причем у меня сдавило горло. Пошептавшись с Пфиффом, Тифенбруккер нагнулся и сел в черный блестящий «хорх», а потом, вспомнив, как видно, боевые берлинские времена, с грустнонасмешливой улыбкой поднял сжатый кулак в ротфронтовском приветствии. Чтобы сделать ему приятное, я ответил тем же. Пфифф снова появился на каменных плитах Павлиньего двора, точь-в-точь спешившийся жокей, он опять напомнил мне Фица — королевского жокея, застрявшего в Санкт-Морице. Вполголоса Пфифф предложил мне ехать первым; выбравшись за ворота замка, ему все равно придется выходить из машины, чтобы запереть их. Нет, ему не надо чаевых, как Бонжуру, — достаточно рукопожатия. А потом я подошел на цыпочках к «крейслеру», протиснулся в него и сел за руль, а Пфифф очень осторожно захлопнул дверцу. Мы боялись разбудить Ксану, которая, видимо, дремала.
Я выехал на Юльерское шоссе, миновал Тифенкастель и Тиницун — встречные машины не попадались. И все это время я неотступно думал о том, что будет, когда Ксана проснется. Как я ей все расскажу. Правда ли, что она дремала? Человек, ведущий машину ночью, не может оторвать глаз от дороги, да и, в сущности, я не хотел знать точно, спала Ксана или уже не спала…
За Тиницуном — мы поднялись примерно на высоту тысяча триста метров над уровнем моря — фён стих, в этот утренний час было прохладно, мой вазомоторный спазм, вызванный аллергией, стал проходить сам собой, а когда машина проехала водопад, с шумом низвергавшийся в Юлию, в боковое окно внезапно пахнуло такой свежестью, что я, высунувшись наружу, начал делать глубокие вздохи, жадно глотать омывавший мои бронхи воздух, отчаянно вбирать его в себя. И тут Ксана зашевелилась. Краем глаза я увидел, что она, быть может, еще в полусне, натянула до плеч свою бархатную накидку; я хотел ей помочь, освободил правую руку, но было уже поздно. Ксана опять крепко заснула…
Мы проехали Мюлен. Здесь в Оберхальбштейне небосвод уже не походил на сверхогромный рентгеновский снимок; сверкали звезды, был отчетливо виден Млечный Путь. Да и луна в последней четверти уже была не той; полуночное светило, не сходящее с неба до самого утра, не напоминало больше тускло тлеющий, расплывшийся огонь. Все еще бесформенная луна — она не стала ни яйцом, ни серпом — была окружена четко очерченной белой каймой и спокойно освещала глубокое и длинное, как туннель, ущелье.
В эту расселину я и въехал. Часть ущелья, где днем производились дорожные работы, была загорожена, и у изгороди я увидел светофор. Сейчас, ночью, светофор был поставлен на желтый свет, мигалка все время давала предостерегающие сигналы; я затормозил и в свою очередь посигналил светом встречной машине, уступая ей дорогу; после многих километров пути это была первая встретившаяся мне машина. Машина медленно проползла вдоль ограждения — маленький грузовичок для развозки молока, в кузове у него гордо постукивали молочные бидоны. Молочные бидоны под Млечным Путем. Проехав мимо меня, грузовичок быстро покатил под гору, и бидоны задребезжали сильнее. Причем, согласно эффекту Доплера, стук алюминиевых бидонов стал более низким. Я включил первую скорость и уже собрался было выжать сцепление, но тут искоса взглянул на Ксану, и нога у меня замерла на педали сцепления.
Во время бесчисленных выходов Джаксы я не раз наблюдал, какие необычайные эффекты дает контрастное освещение, то же самое я видел при осветительных пробах перед премьерой моей пьесы «Quo vadis?»[207] И все же зрелище, которое представилось моим глазам сейчас в бледном свете ущербной луны, падавшем в эту расселину, свете, смешавшемся с мерцанием приборной доски, отблеском фар уходившей машины и бликами непрерывно поблескивавшей мигалки, проникавшими сквозь ветровое стекло (желтый свет зажигался и гас, зажигался и гас, зажигался и гас), было ни на что не похоже, вернее, казалось фантасмагорией, галлюцинацией.
Темно-красная бархатная накидка, служившая моей жене пледом, сползла к ее ногам.
Перья эгретки на левом плече поникли и уже не закрывали лицо спящей.
И теперь это лицо поражало своим пугающим, своим удивительным сходством с лицом Джаксы.
Пожалуй, сходство было не столько удивительным, сколько пугающим, ибо лицо моей жены выглядело намного старше лица Константина Джаксы.
Это было лицо дряхлого, ушедшего на покой клоуна, который не для зрителей, а для себя репетировал гримасу боли.
Лицо, уставшее от того, что на него тысячи раз накладывали грим в цирковых уборных, лицо, заштрихованное бесчисленными морщинами, теми морщинами, которые за много десятков лет въелись в кожу клоуна, стали неотъемлемой принадлежностью знаменитой маски Полковода Полковина.
А золотисто-каштановые волосы Ксаны казались пепельноседыми и походили на небрежно надетый парик.
С ЭТОГО СТАРИКОВСКОГО КЛОУНСКОГО ЛИЦА НА МЕНЯ СМОТРЕЛИ приоткрытые глаза без слез, давно потухшие, невыразительные, как студень…
Желтый свет зажигался и гас, зажигался и гас, зажигался и гас.
И тут я, горе-шофер, сильно нажал правой ногой на газ и, не соблюдая никаких правил, сломя голову помчался вдоль огороженного участка шоссе, вылетел из ущелья и, не глядя больше на свою «пассажирку», включил радио; когда я крутил ручку приемника, правая рука у меня слегка дрожала. Наконец я набрел на ночную программу, высокий, по временам затихавший голос, голос англичанина с оксфордским акцентом, восхвалял танец «Лэмберт уок» — последний писк моды; этот танец, ladies and gentlemen[208], был подсмотрен у гончаров Лэмберта, одного из районов Лондона.
Могло ли страдание так обезобразить привлекательное женское лицо?
ЗНАЛА ЛИ КСАНА?
Дед утверждал, что не в состоянии рассказать ей о последнем номере Джаксы; но, быть может, он не выдержал? Быть может, встретив Ксану в Павлиньем зале, он дал волю своему длинному языку? Маловероятно. Да и сама Ксана, наверно, вела бы себя иначе. Неужели она не бросилась бы ко мне с громким плачем? Неужели не настояла бы на том, чтобы немедленно связаться с Эльзабе, позвонить ей по междугородному телефону тут же, из Луциенбурга? Эти вопросы не давали мне покоя, безмолвно терзали меня под аккомпанемент ночного концерта, под аккомпанемент «Лэмберт уока», английского вальса… И еще вальса Иоганна Штрауса «Жемчужина», и марша Радецкого…
Но тут вдруг в моем мозгу чго-то сработало, раздался знакомый сигнал. «Джакса и Джакса», и его марш-пародия черт возьми. Не вспоминать ОБ ЭТОМ, не вспоминать. Пальцы у меня опять поползли к приемнику, чтобы выключить его, но внезапно на мою ладонь легла рука, очень легкая, очень прохладная…
Я промчался через Бивио и, не сбавляя хода на крутых виражах, шел к перевалу Юльер, я с таким пылом несся вперед, словно задался честолюбивой целью — догнать зятя Куята номер два, неистового Детлефа.
Внимание мое было направлено исключительно на то, чтобы ни на секунду не ослаблять внимания. Я несся как бешеный, надеясь, что бешеная езда отвлечет меня от всяких мыслей; словно одержимый, гнал я машину, взятую напрокат у одного из самых скучных голландцев нашего века, гнал этот автоснаряд на четырех колесах мощностью в двести лошадиных сил на высоту две тысячи метров, наверх к перевалу, только бы не взглянуть ненароком на свою «пассажирку». И уговорить себя, что призрачное лицо Ксаны — знакомое и незнакомое — было всего лишь фантасмагорией, недолго длившейся галлюцинацией, ведь мой правый глаз плохо видит (особенно предметы, находящиеся в непосредственной близости), к тому же в ущелье был рассеянный свет и, наконец, я принял слишком большую дозу эфедрина, а накануне вечером в Луциенбурге неосторожно мешал спиртное.