Покидая мир - Дуглас Кеннеди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извините, — забормотал Верн. — Я просто…
— Что это за произведение?
— Девятая Брукнера. Скерцо.
— То, где усилена секция медных духовых и тема «лендлера» звучит контрапунктом к безостановочному стихийному движению?
— Ммм… да… совершенно верно… — Он был удивлен, услышав мои слова. — А вы, оказывается, разбираетесь в музыке?
— Немного. Чье исполнение вы слушали?
— Гюнтер Ванд с Берлинским филармоническим. Эта запись была сделана незадолго до смерти Ванда в две тысячи втором году.
— И?..
— Что «и»?
— Вам она нравится?
— О, да, конечно. Ванд чувствует сложную архитектуру симфонии, а это… ммм… является абсолютным ключом к прочтению Брукнера. И в то же время у него присутствует капельмейстерский контроль в том, что касается ритма и темпа, и отказ от… — Внезапно Верн оборвал себя на полуслове. — Вам это действительно интересно? — недоверчиво поинтересовался он.
— Конечно. Но я вряд ли разделяю ваше мнение о том, что касается…
— В чьем же исполнении вы предпочитаете Брукнера?
— Ну… У меня-то всегда были записи Караяна. Но его трактовки, как мне сейчас видится, немного напоминают ковер с толстым ворсом — идти легко, но не хватает остроты.
Верн Берн нервно улыбнулся:
— Точно, это Караян — все шикарно, все прекрасно, но нет чувства… ммм… метафизического, я бы сказал. Слово чересчур претенциозное, конечно.
— Совсем нет, — возразила я. — Тем более с Брукнером, где метафизика — это все.
— Несколько католическая метафизика. Он, я бы сказал, был немного слишком предан своему собственному богу.
Снова улыбка на лице Верна Берна.
— Стало быть, вы рекомендуете экономную, без украшательств версию Девятой Брукнера? — спросила я.
Верн поднял палец и обернулся к полке с надписью «Симфонии», в ней мгновенно нашел раздел Брукнера, пробежался кончиками пальцев по тесно уставленным дискам, сразу обнаружил то, что искал, и протянул мне.
— Харнонкурт, и тоже с Берлинским. Играют на инструментах соответствующего периода, но с современным оркестровым звучанием. Уверен, вам известно, что Харнонкурт был одним из пионеров школы исполнения старинной музыки на аутентичных инструментах и добился настоящих открытий в барочном и классическом репертуаре. Его симфонии Бетховена — настоящий переворот, и это лучше, чем у Джона Элиота Гардинера, который, как мне всегда казалось, слишком любуется собой. Одним словом, послушайте и потом расскажете, что вы об этом думаете.
Я принесла диск домой, уселась на стул и прослушала всю симфонию, не отрываясь. Я и раньше слушала Девятую Брукнера, даже на концерте, в исполнении Бостонского симфонического оркестра под управлением Озавы,[102] мы там были с Дэвидом, который охарактеризовал его как «классического Озаву: сплошной блеск и никакой глубины». Но никогда до этого дня я не слышала Девятую симфонию. И что же открылось мне в этом простом, без прикрас, но все же очень динамичном прочтении Николауса Харнонкурта? Что Брукнер писал не просто музыку, он создавал настоящие соборы, громады звука, которые подхватывают вас, как водоворот, и показывают вам другие, доселе невиданные миры. Оказалось, что эта симфония — арена эпического сражения. В отличие от Малера, однако, эта битва не была противостоянием человеческой личности безжалостному шествию жизни к умиранию. Брукнер, как мне показалось, вообще говорил о чем-то нематериальном: о поиске божественного в суете повседневности, о каких-то необъятных, неземных силах, действующих во Вселенной.
Слушая симфонию, я в эти мгновения всей душой желала поверить. Как хотелось бы мне знать, что Эмили сейчас где-то там, в невидимом для нас мире, что она навсегда осталась трехлетней, вечно играет в куклы, напевает любимые свои песенки, не боится оставаться одна, потому что рай — место, где нет страха, нет одиночества, где даже те, кто был взят из жизни в таком нежном возрасте, оказываются в чудеснейших, самых лучших яслях. А поскольку времени больше не существует, она не успеет глазом моргнуть, как пролетят шестьдесят лет, мать, не находившая себе места от переживаний, заболеет, например, каким-нибудь ужасным раком — и произойдет встреча с любимым дитятей, которого она все эти годы оплакивала. И заживут они вечно и счастливо под благодатной сенью десницы Божией. Правда, они не будут жить по-настоящему, потому что это не жизнь, а небеса: место, где никогда ничего не случается…
И как только люди могут покупаться на этот жалкий лепет? Как смеют пытаться убедить меня в существовании столь бессмысленной концепции, в благой, но бессмысленной надежде, что этими иллюзиями можно облегчить мои страдания? Если хотите получить представление о божественном, слушайте Брукнера или кантату Баха. Отправляйтесь в поход на высокогорный перевал (если, конечно, у вас хватает сил взирать на такую красоту). Садитесь на самолет, чтобы полюбоваться собором в Шартре. Только не надо… не надо… внушать мне, что в следующей жизни я буду вечно радостно возиться со своей чудесной дочкой, когда здесь, в этой жизни, я корчусь в муках — и знаю, что никогда от них не избавлюсь.
В тот вечер мне пришлось напиться, чтобы заснуть, — впервые с того дня, как мне увеличили дозу миртазапина. Наутро я проснулась как в тумане, подавленная и опустошенная. Вид у меня был словно после запоя. На работе Рут спросила:
— Бурная ночка?
В ответ я просто кивнула, положив конец дальнейшему обсуждению этой темы. Когда я возвращала диск Верну, он, очевидно, тоже был смущен моим видом, но ничего не сказал.
— Хорошая запись, — заметила я, протягивая ему диск.
— Рад, что вам понравилось, — пробурчал он, рассматривая носки своих ботинок.
— Я вскоре зайду, надеюсь, вы еще что-то порекомендуете. — И с этими словами я вышла.
Однако я не заходила в его логово недели две, поскольку боялась, что после следующего музыкального предложения Верна окончательно слечу с катушек, поскольку Верн мог решить, будто обрел сочувственного слушателя его музыковедческих монологов, наконец, поскольку мне не хотелось чувствовать себя обязанной изображать интерес к нему, проявлять любезность и…
Господи, сколько же смятения было тогда в моих мыслях. Но Брукнер буквально выбил почву у меня из-под ног, открыл в моей душе новые богатейшие залежи горя. Стоит только поверить, что ты научился справляться со своим страданием, можешь держать его где-то на отдельной полочке — хлоп! — и оно атакует новый участок твоей души. И происходит это внезапно, безжалостно — даже если тебе удавалось отвлечься от этого надолго, на многие часы, оно вдруг набрасывается из-за угла, напоминая, что эта пытка бесконечна, боль неутолима, исцеления не будет.
Разумеется, мне совершенно не в чем было винить Верна, но тем не менее с этого дня я держалась от него на почтительном расстоянии.
— Знаете, — однажды заговорила со мной Рут, — когда я узнала всю правду о Верне Берне… в общем, я зареклась когда-либо делать поспешные выводы (пусть даже моих добрых намерений хватило минут на десять). Верн Берн. Я, честно говоря, давно определила свое к нему отношение, классифицировала и считала его этаким персонажем «южной готики».[103] А оказалось, что я попала пальцем в небо, промахнулась, да еще как! Наш парень преподавал музыку на востоке. Жена от него сбежала с каким-то типом из конной полиции, устроила омерзительный бракоразводный процесс и обчистила его до нитки. В это время у его дочери — ей не было и пятнадцати — диагностировали злокачественную шизофрению, так что пришлось поместить ее в специализированное заведение, где она находится уже с конца восьмидесятых. Наш бедняга Верн запил по-черному и в результате лишился места. Ему ничего не оставалось, как вернуться в Канаду под крыло мамочки-вдовы. Но надо отдать ему должное. Переехав сюда, он полностью отказался от спиртного — вступил в общество «Анонимные алкоголики» и все такое, — а потом нашел работу в библиотеке. Я слышала, что он был тихим, спокойным мужиком, пока все это на него не свалилось. А после этого стал уж совсем тихим. А уж когда пять лет назад у него обнаружили рак простаты…
— Боже милостивый!
— Да уж, действительно. Но с людьми всегда так. Снаружи все кажется гладенько, а копни поглубже — там ужас что творится. Да все мы такие. В общем, после операции, которая прошла успешно, он вроде бы, как я поняла, снова начал пить, но держит это под контролем. Хорошо, хоть с материнским домом ему воздалось по справедливости. Не бог весть что — небольшой коттедж постройки шестидесятых. Но это «не бог весть что» в Калгари все же на сегодняшний день стоит четыреста или даже пятьсот тысяч. В общем, вот вам история Верна Берна. И теперь вы знаете, почему меня за глаза называют Штази. Потому что я знаю все обо всех. Но такова уж библиотечная работа — надо же себя чем-то занимать, чтобы коротать время. Только знайте, я, конечно, сплетничаю, зато не злословлю. На самом деле, почти все наши сотрудники мне симпатичны, даром что я день-деньской готова перемывать им косточки.