Недометанный стог (рассказы и повести) - Леонид Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приходила Евгения Васильевна, румяная, оживленная, собирала на стол, принималась рассказывать. Федор заметил, что с соседями она перебрасывается одной-двум я вежливыми фразами. И вообще чувствовалось, что по натуре своей она не очень разговорчива. Но с Федором она говорила много.
Муж Евгении Васильевны погиб во время венгерских событий, мать не один год была больна, и ей, видимо, давно не с кем было поделиться своими радостями и горестями. А сейчас нашелся внимательный и спокойный человек — хоть «седьмая вода на киселе», да все же какой-то родственник — и слушал, не перебивая. И у Евгении Васильевны пришли минуты и даже часы откровения.
То же было и с Федором. Он тоже долго молчал о многом. Пришла, очевидно, пора высказываться и ему.
Они говорили друг с другом, когда ходили по городу, когда сидели за столом длинными зимними вечерами до предупреждающего мигания электролампочек: свет в городке гасили в час.
Они и не подозревали, что рассказывают свою жизнь не только друг для друга, но и для себя, что-то пересматривая, что-то отбрасывая.
Федора изумляла энергия Евгении Васильевны. Интернат возник почти на голом месте, в приспособленных помещениях. Несколько лет тянулось строительство типовых школьных зданий, общежитий, подсобных помещений. Было много трудов и борьбы. И Федор, слушая ее, усмехался, вспоминая, как он представлял дальнюю свою родственницу плачущей девочкой в углу. Она гораздо лучше его разбиралась во многих делах, которые принято считать «мужскими». Кроме того, была она депутатом, имела другие общественные нагрузки и со всем по мере сил старалась справляться.
А Евгении Васильевне чрезвычайно интересно было послушать рассказы Федора о незнакомом ей мире художников. Федор рассказывал о своей мастерской, о своих работах и планах, о холостяцком житье в однокомнатной квартире, о товарищах, даже о бродячем коте, который прижился в мастерских художественного фонда. Федор умел говорить с юмором, и Евгения Васильевна веселела от его рассказов, улыбалась и шутила сама.
Федор скучал без нее: это было вполне объяснимо, в городке он не знал никого. И Евгения Васильевна спешила после занятий домой, зная, что ее ждет человек, который как-то сразу стал ей понятным и близким.
Они каждый день совершали прогулки по городу. Сначала побывали на кладбище, приняли не один визит старушек, подруг матери Евгении Васильевны.
Однажды под вечер они направились прогуляться к школе-интернату.
Огромное солнце уже касалось горизонта. День был очень морозный, и дымы из труб стояли столбами. С местного аэродрома поднялся последний в этот день самолетик. Когда он делал вираж, за ним осталась в воздухе чуть приметная белая полоска: осыпался снег с лыж. Поднимался он с каким-то жестяным шумом, а когда прошел над ними, показалось, что кто-то огромный сердито рвет на куски большие листы плотной бумаги.
Они стояли возле мастерских школы. Сзади них была аллейка, которая вела к главному зданию, а впереди, довольно далеко, виднелся обрывистый темный берег над ровной заснеженной лентой реки. За берегом и за лесом закатывалось солнце. Отблески последних лучей золотили лед катка; каток лежал под горкой, над спуском с которой они стояли. Там были и небольшой сарайчик — раздевалка, и дощатые трибунки, и футбольные ворота.
— Это наш стадион, — говорила Евгения Васильевна. — А знаете, Федя, сколько тут ребячьего труда? Да и весь город помогал. Нашей территории только на постройки хватило, для стадиона выделили другое место. Вот, думаем, и вся наша мечта об отдельном городке. Придется на свой стадион через весь город ходить. А тут, внизу, сплошная болотина до самой реки. Хоть ненастоящее болото, но место топкое. Знаете, как голландцы с морем воюют, свои польдеры осушают? Решили с ребятами на общем совете, пусть тут будет наш польдер. Как видите, часть уже отвоевали. Летом еще отвоюем. Площадь нам нужна. Ширимся, растем, — задорно засмеялась Евгения Васильевна, по-хозяйски поводя рукой, показывая на школьный городок, на аллеи, на каток, на питомник с еле видными из-под снега саженцами.
А Федор глядел и на закат, и на то, что она показывала, и больше всего на заиндевевший от дыхания воротник ее шубки, на руки в пестрых рукавичках, но почему-то боялся взглянуть в ее счастливое лицо.
Потом они вернулись домой. Трещали дрова в печке, горела одна настольная лампа, было тепло и уютно. Ужинали, выпили вина, что захватили по дороге домой. Казалось, углы дома поскрипывают, так крепчал на улице мороз. Федор немного захмелел, ходил из угла в угол по комнате и, как он иронически сам определил, «занимался самоанализом».
— Я себя считаю средненьким и ничуть этого не стыжусь. Ну, не всем же бог дал гениальный талант! Было время, и я переоценивал свои силы, а то, наоборот, вдруг начинал считать себя ничтожеством. И подъемы, и падения бывали. То похвалят — так гордость распирает, куда там! то разругают — и себе противным кажешься. Теперь все отстоялось: ни зазнаваться меня не научат, ни в бездну отчаяния не повергнут. Знаю, на что способен, на что нет. Вы только, Женя, не думайте, что я успокоился. Для думающего человека, тем более для творческого работника, это смерть. Конечно, хочется быть генералом, но ведь надо трезво оценивать и возможности. Зато уж и на халтуру меня никогда не собьешь. Тут уж свое не продам за чечевичную похлебку.
Он разгорячился, ходил от печки к столу, даже начал жестикулировать. Евгения Васильевна сидела в глубоком кресле, смотрела на него ласковыми, ободряющими глазами. И неожиданно она сказала:
— А вы, Федя, простой и хороший. И очень легко с вами.
Он подошел к ее креслу, остановился, поглядел ей прямо в большие серые глаза и вдруг легко приподнял ее, взяв за плечи, из кресла и поцеловал в пухловатые, немного подкрашенные губы.
И была супружеская ночь. И вторая и третья.
…Минули эти дни, и настал момент, когда как-то утром Федор сказал:
— Ну, Женя, как дальше будем? Поедешь со мной? Навсегда.
Евгения Васильевна хоть и ожидала такого вопроса, но все равно как-то испугалась вроде, съежилась, как от холода, и тихо ответила:
— Да как же я без этого? Без всего? Вся моя жизнь тут, в нашем городке. В школе. И вообще.
«А я разве не часть твоей жизни?» — подумал Федор, а вслух начал уговаривать Евгению Васильевну поехать с ним. Аргументация его была убедительной: тут были и возможности большого города, и бытовые удобства в его хоть и небольшой, но пока вполне достаточной квартире, и школа рядом, где могла бы работать Евгения Васильевна, и многое другое.
Она слушала, не возражала, но, когда он выговорился, сказала так:
— Я, Федя, после Колиной смерти сказала себе, что жизнь моя, то есть личная жизнь, в прошлом. И запретила себе думать о какой-то семье. А вот школа, город наш, все, чем я сейчас живу, спасли меня. Все я им отдавала, не только рабочие часы. Слишком много вложено у меня тут. И не оторвать многое от сердца никак.
«Да и меня слишком многое связывает там, — подумал Федор, — вся моя работа, да и жизнь, можно сказать, там».
Он стал говорить Евгении Васильевне о творческой среде, о необходимости все время «вариться в этом котле», а она вдруг перебила его и стала доказывать, что он мог бы превосходно творить и здесь. Она старалась как можно ярче описать красоты местной природы, уже планировала, где можно устроить ему мастерскую, говорила, что можно же выезжать в мастерские фонда хоть каждый месяц, что здесь он напишет новые, лучшие картины.
Так они перебивали друг друга, доказывали, убеждали, но каждый чувствовал, что ничуть не убедил другого.
Еще не один день продолжались эти разговоры, но постепенно пыл их стихал, они становились как-то беспредметней, и уже ощущалось, что ни к каким практическим выводам они не приведут.
И однажды, когда на уговоры Федора Евгения Васильевна холодновато и совсем буднично ответила: «Нет-нет, Федя, это исключено», он понял, что дальнейшие рассуждения бесполезны, и, пожалуй, ему пора уезжать…
На перроне они открыто целовались, хотя могли увидеть знакомые и об их прощании сразу бы узнал весь городок. После морозов наступила оттепель, падал мокрый снег. Он таял на лице у Евгении Васильевны, на щеках образовывались капельки, как слезы. А может, то на самом деле были слезы.
— До лета, — говорил Федор, — до лета. Еще все продумаем и найдем же выход. Проверим себя как следует. До лета. Уже недолго осталось.
Евгения Васильевна молчала, прильнув к нему.
— До лета, — еще раз сказал Федор, высовываясь из тамбура уже тронувшегося поезда, махал рукой и долго смотрел, как идет за поездом по перрону фигурка с прощально поднятой рукой в пестрой рукавичке. Но затем ничего не стало видно, и он вдруг подумал-, что говорил он фальшиво, не веря самому себе, что не стоит приезжать ему летом, что ничего не изменится и что вряд ли он приедет. Подумал, что и Евгения Васильевна, видимо, знает, что прощается с ним навсегда, что она не ждет его летом и не видит в его приезде никакого толку.