Корни Неба - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается сопровождавшего их Вердье, Хаас взял его потому, что тот твердил всем и каждому, как он сочувствует Морелю, и потому что в Камеруне у него была заброшенная плантация, – идеальное убежище, если только до него добраться. Хаас не обращал ни малейшего внимания на болтовню Вердье, уже давно бывшего в ФЭА всеобщим посмешищем.
Вдохновитель Ассоциации Свободной Франции в Чаде, один из организаторов присоединения территории к союзникам во время войны, он был одержимым поклонником де Голля, к которому питал почти такую же привязанность, как Хаас к слонам. Этот толстяк имел смешное и весьма примитивное представление о Мореле, которого наделил своими собственными навязчивыми идеями.
– Уж вы мне разрешите сказать! – разглагольствовал он, снисходительно обращаясь к журналисту. – Если бы вы дали себе труд познакомиться с тем, что писал генерал де Голль, вы нашли бы там объяснение загадке Мореля. Лично я знаю это место наизусть: «Всю мою жизнь я носил в себе определенное представление о Франции. Чувство внушало его мне не меньше, чем рассудок. В душе моей, конечно же, живет образ Франции – сказочной принцессы или мадонны с фрески, страны, которой суждена великая и необыкновенная судьба.
Интуиция подсказывает, что провидение создало ее для великих свершений или для таких бедствий, какие станут наукой для других. Если же ее поступки и деяния порой искажает посредственность, мне это кажется нелепой аномалией, в которой виноваты сами французы, а не гений моей родины… « И вот, месье, замените слово „Франция“ словом „человечество“, и перед вами Морель. Он тоже видит человеческий род то сказочной принцессой, то мадонной со стенной росписи, готовой к своему великому предназначению. Если его обманывают, то он обнаруживает в этом нелепую аномалию, в которой винит людей, а не самый гений человеческого рода… Тогда он сердится и пытается отыскать в людях какой-то признак великодушия, намек на достоинство, какое-то уважение к природе… Вот что он такое. Запоздавший голлист. Мне это совершенно ясно.
Хаас слушал Вердье с таким презрением, какое только позволяла выразить борода. Нет, люди настолько поглощены собой, что совершенно не способны понять, как могут надоесть другому: своим видом, запахом, надоесть до того, что пойдешь жить среди слонов, потому что лучшего общества на свете нет.
XXXVIII
Выйдя из хижины, Филдс увидел, что на востоке собираются огромные черные тучи; его поразили эти чернильные клубы, которые, казалось, предвещали, что небеса неизбежно расколются надвое. И даже Хабиб, шагавший по отмели, как капитан по палубе судна перед бурей, был явно встревожен затянувшимся горизонтом, он поглядывал туда с почтением моряка к стихии.
– Да, теперь уже скоро, – сказал он Филдсу. – В последний раз в жизни еще чему-то поверю, хотя бы показаниям метеорологов… Надеюсь все же, что успеем проехать.
Он громко закричал и принялся раздавать тумаки, подгоняя негров, что таскали слоновую кость к грузовикам, которые Хабиб велел перегнать поближе к озеру; машины стояли у края высохшего болота. Если пойдут дожди, грузовики застрянут там до будущего года.
Филдс готов был вытерпеть что угодно, лишь бы снять это зрелище. Но ливанец оставался неисправимым оптимистом. Он бродил взад-вперед по отмели, покачиваясь на кривых ногах, в фуражке, сдвинутой на ухо и открывавшей лысый череп, с огрызком потухшей сигары в зубах, время от времени вынимал ее, чтобы обругать носильщиков, отвечавших громким хохотом.
Заметив, что Филдс с интересом за ним наблюдает, он крикнул:
– Видите, когда надо, я могу командовать и на суше…
Он дружелюбно похлопал американца по плечу и ушел, чтобы напутствовать в дорогу высокого белокурого легионера, с которым, как видно, подружился. (Кроме своего подопечного де Вриса, Хабиб в ходе операции потерял еще двоих: одного сдернул со скалы и раздавил слон, другой погиб от шальной пули во время беспорядочной стрельбы в самом начале.) Филдс опустился на песок, чтобы передохнуть. Бока у него болели все больше и больше, и он уже стал сомневаться, сможет ли сопровождать Мореля. В озере, на тушах мертвых животных, сидели грифы, которые порой поднимали головы, озирались, а потом снова принимались за угощение. Филдс не знал, что ненавидит сильнее: их круглые спины или манеру поднимать голову и озираться вокруг. Погибшие слоны образовали по всему озеру кладбищенские холмы, и на каждом из них сидел серый, горбатый дозорный. Из воды доносились крики и смех, – это деревенские женщины и дети резали мясо и кидали куски в корзины, привязанные за спинами; каждый раз, когда они приближались к туше, грифы неохотно отодвигались в сторону, до последней секунды не уступая своей добычи, потом грузно поднимались в воздух, чтобы сразу же приземлиться на ближайшем бугре. Несколько слонов уже вернулось к воде, воздух дрожал от отдаленного рева; Филдс пытался различить среди гомона крики раненых животных.
В лучах заходящего солнца проплыла за тростниками целая флотилия рогов, похожих на мачты парусников; это возвращались к водопою антилопы. Далеко на западе пронизанное солнцем облако пыли оповещало о подходе новых стад…
На рассвете первого дня Филдс видел, как плотная масса буйволов воздвигла лес острых рогов там, где накануне не было ничего кроме птиц. (Потом, когда журналист рассказывал о буйволах на Куру в Форт-Лами, там хором запротестовали: на Куру буйволов никогда не видели. Однако Филдс стоял на своем и в подтверждение предъявил снимки.) Около четырех часов дня Вайтари собрался покинуть озеро и передал Филдсу, что желает с ним поговорить. Фотограф заметил его издали – над болотом, где сидели птицы, на вершине отмели, на фоне грозового неба, в том самом месте, где у него состоялся первый разговор с Пером Квистом; рядом с Вайтари стояли трое молодых негров, за все время пребывания на озере не сказавшие журналисту ни единого слова. Вайтари в своем небесно-голубом кепи с черными звездами, военной форме, с портупеей и револьвером на боку, окруженный адъютантами, произвел на Эйба Филдса впечатление чего-то знакомого, уже когда-то виденного. То был один из заезженнейших штампов человечества. Тем не менее репортер из вежливости сделал снимок. (Филдс любил говорить, что самой большой трагедией Цезаря был не удар Брута, а отсутствие фотографа. Он пытался поправить дело при помощи скульпторов, но это совсем не одно и то же, и что-то главное в карьере Цезаря было преждевременно утрачено.) Трое молодых негров враждебно застыли, но Вайтари протянул Филдсу руку.
– Я счел нужным с вами попрощаться.
– Ну, это скорее «до свиданья», – вежливо возразил Филдс. – Уверен, что еще часто буду о вас слышать.
Бывший депутат Уле не мог скрыть довольной улыбки.
– Что ж, поглядим… Я очень рассчитываю на то, что на обратном пути у нас произойдет стычка с карателями. Без этого наша миссия будет не вполне успешной… Необходимо, чтобы меня посадили в тюрьму. Или же убили…
– Я верю, что мы еще увидимся, – сказал Филдс.
– Может быть. Я во всяком случае рассчитываю на вас и на американскую прессу.
Филдс произнес несколько подобающих слов. К своему удивлению, он вдруг почувствовал, что тронут, чего вовсе не ожидал. Сколь безмерным ни было бы честолюбие этого человека, одиночество было ничуть не меньшим. Фотография, сделанная снизу, с подножия отмели – силуэт на фоне бескрайнего неба, – расскажет о нем куда красноречивее любого сопроводительного текста. В том и состояло мастерство Филдса – превращать текст в излишество.
– Африка – тяжкое бремя, – сказал Вайтари, – а нас еще так мало, чтобы взвалить ее себе на плечи…
То, что ты несешь в себе, куда тяжелее Африки, подумал Филдс.
– Кеньятта в тюрьме, Н’Крума только что из нее вышел, чтобы взять власть… Видите, мой путь начертан заранее. Но пока возле меня лишь четверо молодых людей, на которых я могу во всем положиться… Рассчитываю на вашу профессиональную порядочность, вы должны объяснить, кто мы и чего добиваемся.
Филдс попытался составить длинную, полную заверений фразу на своем корявом французском, надеясь, что акцент и убогий словарь скроют недостаток веры. Дело было не в том, что ему не хотелось помочь Вайтари. Он, правда, недолюбливал французов из-за их вечных свар, но был искренне привязан к Франции, не мог долго жить в другом месте, восхищался такими французами, как Виктор Гюго, Жанна д’Арк, Морис Шевалье и Лафайет. К тому же Вайтари был исключением; нельзя ведь сказать, что он такой же француз, как другие. Франция для такого волевого и честолюбивого человека, как Вайтари, чересчур просвещенная, ограниченная своими традициями и законами, своим укладом и общественным мнением страна. Ему под стать девственная земля, первобытный народ и гигантские цели. Ему нужна свобода действий и власть, равная той силе, какую он в себе ощущает. Вот почему он, вероятно, покинул свою скамью в палате депутатов Франции и отправился на завоевание Африки. Ему это, конечно, удастся, он колонизирует Африку, учредит новый порядок, откроет эру интенсивной эксплуатации; победа станет следовать за победой, колонизация не будет ни чересчур мягкой, ни слишком бескорыстной. Выход еще не найден, – Морель прав, лекарства не придумано, и потому молено лишь пожелать удачи будущему черному диктатору. Это Филдс и постарался сделать. Тем не менее он почувствовал облегчение, когда Вайтари зашагал к грузовикам, в сопровождении трех молодых негров, которые не удостоили репортера даже прощальным кивком. Обидно смотреть, как человек цепляется за соломинку, особенно если эта соломинка – он сам. Поэтому Филдс следил за тем, как удаляется Вайтари не без сочувствия и даже с некоторой грустью. Ведь дело не только в том, что тут, под бескрайним небом Африки, идет командующий без войска, олицетворенная жажда власти без надежды ее утолить, французский интеллектуал и в то же время уле, африканец, восставший против первобытных законов джунглей. Главное, что он одинок, остальное не в счет. Тем не менее Филдс не преминул снять удаляющуюся группу.