Граждане - Казимеж Брандыс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стейн не ответил.
Хозяин ларька, опершись на прилавок, наблюдал за Моравецким, вероятно, от скуки — его ларек в эти часы обычно пустовал. Только позднее, когда в больнице кончался прием, торговля шла бойко. А сейчас здесь, кроме Моравецкого, был еще лишь один посетитель, отец новорожденных близнецов. Он по временам выходил из своего оцепенения только затем, чтобы заказать стопку водки.
— До войны я был сержантом, — сказал хозяин, ни к кому не обращаясь, — а теперь кто? Докатился!
Видимо, пробуя развлечь Моравецкого, он стал рассказывать, как заведовал столовой в немецком лагере для военнопленных под Бременом. Обращаясь к Моравецкому, он называл его «пан начальник».
— Здорово, хозяин! — поздоровался кто-то, входя в будку. В открытую дверь ворвались струя холодного воздуха и тарахтение телег под мостом.
— Тебе какой, сильно действующей? — усмехнулся бывший сержант. — Вас, пан начальник, я не уговариваю. — Он сочувственно покачал головой.
— Налейте и мне, — сказал Моравецкий.
2В четверг приехали Тшынские — сестра Кристины, Неля, с мужем, юрисконсультом Польского национального банка в Познани. Они остановились в гостинице «Терминус» на Хмельной. Альфред Тшынский был вызван в Варшаву на совещание, а так как Моравецкий недавно написал им о болезни Кристины, то приехала и Неля.
Моравецкому не нравился Тшынский, но он встретил их с чувством, похожим на облегчение. Только сейчас он понял, как трудно ему выносить свое одиночество.
— Ах, как ты опустился! — покачала головой Неля, увидев его.
А Моравецкий кротко ей улыбался, стараясь скрыть ужас, который вызывало в нем ее сходство с Кристиной. Неля была моложе, но такая же стройная, темноглазая, с удивительно пышными волосами, собранными в тяжелый медный узел высоко над затылком. Ее и Кристину можно было принять за близнецов. Неля говорила «Ежи, прошу тебя…» совсем так, как Кристина, и часто, хлопоча на кухне, звала его голосом Кристины: — Ежи, чай на столе! — В первые минуты Моравецкому было страшно, но потом он открыл, что ему это не больно, напротив, — он с нежностью и волнением вслушивался в голос Нели.
Бывало это, однако, только в те короткие часы, когда он возвращался из школы или больницы, и с него словно спадала неизъяснимая тяжесть, которую он нес на себе весь день, как упряжь. Приходил домой без сил, опустошенный, и его хватало только на то, чтобы сидеть и следить из-под очков за движениями Нели.
Раз вечером он увидел на ней голубой в клетку фартук Кристины. Он внимательно приглядывался к Неле в тихом ошеломлении, но без всякой досады. «Ну, что же, — говорил он себе, — ведь она ее сестра». Он был привязан к Неле, до замужества она жила с ними, и Кристина очень ее любила. У Кристины были такие же глаза: широко расставленные, темно-карие с зеленоватыми крапинками. «Были? — в испуге спохватился вдруг Моравецкий. — Но ведь, она жива, она лежит в клинике, недалеко отсюда! Смотрит на меня, видит меня… Вот завтра пойду и увижу ее глаза». По временам ему уже достаточно было этого одного: знать, что в ближайшие часы Кристина еще будет, ее можно увидеть, коснуться ее. Надежды на другое у него уже не было.
Уроки в школе стали в это время для Моравецкого убийственно тяжким бременем, усилием, которое он делал над собой каждый день в состоянии оглушающей, слепой душевной боли, со стойкостью подвижника, не разрешая себе ничем выдать свою муку. Он приходил первым и в пустой еще учительской раздевалке здоровался с Реськевичем. Когда нужно было взять на себя добавочные часы, он никогда не отказывался. Он работал, как исправный автомат, смутно понимая, что стоит ему раз выйти из навязанной себе самому колеи, как он не сможет уже сохранить мужества и человеческого достоинства.
И он изо дня в день, здороваясь и прощаясь, пожимая руки учителям, толково отвечал на вопросы о всяких повседневных делах, даже заставлял себя улыбаться. На уроках он теперь чаще всего не рассказывал, а повторял с учениками пройденное: за час успевал вызвать к доске трех, четырех или пятерых и основательно проверял их знания, не ставя отметок. В перерывах между уроками обычно сидел в библиотеке и просматривал домашние работы учеников. С тех пор как Кристину оперировали, он брился ежедневно.
Весть об аресте Дзялынца Отделом государственной безопасности дошла и до него. Месяц назад она потрясла бы его, теперь же он выслушал ее с каменным спокойствием. Он крепко держал себя в узде. Глубоко на дно души столкнул все, чем жил до сих пор, и крепко утрамбовал его там. Теперь он с упорством маньяка берег то последнее, единственное, что в нем осталось, — он не сумел бы даже назвать его.
Об аресте Дзялынца он узнал случайно в учительской. Перед первым уроком Шульмерский демонстративно обратился к панне Браун:
— Коллега, мы собираем деньги на передачу профессору Дзялынцу, которого увели из дому. Не хотите ли участвовать в нашей складчине? У несчастного нет ни семьи, ни близкой родни.
Говоря это, Шульмерский посмотрел на Моравецкого, который вынимал из портфеля тетрадки одиннадцатого класса «А». В учительской наступило молчание. Моравецкий ощущал на себе назойливый взгляд математика. Но он и бровью не повел. Услышал уклончивый ответ панны Браун. Она скоро вышла, и он остался наедине с Шульмерским, не спускавшим с него глаз.
— Так, — причмокнул губами математик. — Всему свой черед… Диалектика. Да-а…
«Всему свой черед» — эти слова дошли до сознания Моравецкого только позднее, когда он уже шел с классным журналом по лестнице. «Всему свой черед… Это он хотел сказать, что теперь очередь за мной». Остановившись перед дверью класса, он подумал, что Шульмерский в какой-то мере прав. «А интересно, — пришла следующая мысль, — значит, Дзялынец сидит запертый в камере? Или, быть может, его как раз сейчас допрашивают? Задают вопросы. Какие? Может, и обо мне?»
Он вошел в класс и начал перекличку. На него смотрели тридцать пар глаз. Четверо учеников не пришли. Когда он назвал фамилию Кнаке, чей-то голос у стены ответил: — Он болеет вот уже третий день. — Моравецкий медленно завинчивал свою авторучку. Подняв голову, он встретил устремленный на него взгляд Кузьнара. Оба торопливо опустили глаза. «Что он обо мне думает?» — спросил себя Моравецкий. Он не знал, что в школе известны подробности о болезни Кристины. «Может, и он, как Шульмерский, считает, что теперь мой черед?» Он поймал и тревожный взгляд Вейса. «Недолго же вы пробыли у меня», — думал он, вспоминая их недавнее посещение, когда он, как умел, старался задержать их у себя на весь вечер, а они торопились уйти — может быть, в кино? А Свенцкий? Вот он. Сидит, как всегда, за третьей партой слева.
Прощаясь, Кристина сказала ему: «Ежи, старайся в школе вести себя благоразумно!» — «Ну, конечно, ты можешь быть совершенно спокойна», — заверил он ее сейчас мысленно. И начал урок. Он говорил ровным, спокойным голосом, приостановился только на миг, когда в середине урока в класс вошел Ярош и, сделав ученикам знак не вставать, присел на пустовавшей парте Кнаке. «Диалектика, — вспоминал Моравецкий, продолжая лекцию. — Значит, теперь действительно мой черед».
Он был готов ко всему, ничто больше не было бы для него неожиданностью. В нем застыла какая-то сила ужаса, внешне похожая на спокойствие. И если он чего-нибудь страшился в эти дни, так только чересчур быстрого наступления событий, которые могли бы помешать ему оставаться около Кристины до последней минуты.
Но раз ночью он проснулся, словно ужаленный внезапной мыслью, которая оказалась сильнее сна. «Боже, а что, если Дзялынец невинен?»
Он сел на кровати, лицо его было мокро от пота, губы запеклись.
— Великий боже! — сказал он вслух шопотом. — А что, если этот человек невиновен?
Через день, уходя после урока из школы, он в кармане своего пальто, висевшего в раздевалке, нашел запечатанный конверт. Первым его чувством было недовольство: ага, начинается! Наверное, какое-нибудь анонимное предупреждение или клеветнические выпады. Адрес на конверте был написан ровным, круглым почерком. Ни марки, ни фамилии отправителя. Видимо, кто-то в отсутствие Реськевича прокрался в раздевалку и сунул письмо в карман его пальто.
Моравецкий присел на стул Реськевича и вскрыл конверт. Письмо начиналось словами: «Уважаемый пан профессор!» И вот что следовало за этим:
«Мы знаем, что в вашей жизни произошли тяжелые события, и очень сочувствуем вам. Нам неприятно, что наши отношения с вами, пан профессор, за последнее время изменились и между нами встали серьезные преграды. Поэтому мы решили написать вам письмо. Оно принято всеми после обсуждения.
Мы считаем вас честным человеком. Но вы еще не освободились от многих пережитков мещанской идеологии. А мы — убежденные марксисты. Таково первое принципиальное расхождение между вами и нами. Не сердитесь за откровенность: это наш зетемповский долг.