Потомок седьмой тысячи - Виктор Московкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К двенадцати часам в зале негде было повернуться. Лишь узкий проход к помосту оставался открытым.
Фабричные были немало удивлены, когда в дверях училища показался мастеровой — заросшее худощавое лицо, черные беспокойные глаза. Он снял шапку, медленно двинулся к помосту.
Алексей Подосенов указал Федору:
— Евлампий объявился.
Евлампий Колесников встал в почетный караул. На него поглядывали, перешептывались. С тех пор, как его арестовали, о нем ничего не было слышно.
Евлампий узнавал знакомых, едва заметно, чтобы не нарушать приличия, кивал. Когда передал ружье другому рабочему, подошел к Федору и Подосенову.
— Думал, посидим со встречей, порадуемся, — грустно сказал он, пожимая им руки. — А попал на поминки… И Марфутка, оказывается… Ее-то как не уберегли?
Ему не ответили. В зале произошло движение — смотрели, как подходит к помосту Лихачев. Он нес венок с надписью: «Погибшим рабочим от скорбящей Большой мануфактуры».
Фабричные сопровождали его негромкими возгласами:
— Расщедрились.
— Для мертвого рубля не пожалеют.
— Завернуть его назад.
Темнея лицом, Федор встал на пути конторщика. Он на самом деле хотел повернуть его.
— Не вызывай гнев — богомольные не простят, — шепнул Евлампий. — Поклоняться гробу доступно и друзьям и врагам.
Лихачев между тем остановился, не зная, как поступить. Пожилые рабочие и особенно женщины, видя, что ему мешают положить венок, недовольно зароптали. Евлампий подтолкнул Лихачева к помосту, кивнул. Тот с облегчением поставил венок, расправил ленту.
— Чего о себе не сообщал? Бедовал-то где? — спросил Федор Колесникова.
— Долгая история, — неохотно отозвался Евлампий. — Два года пробыл в Бутырках. Сюда не поехал — едва ли приняли бы на фабрику. А там приятель оказался, позвал с собой в Орехово-Зуево. Работал, пока не уволили. Сейчас из Москвы… Повидал, как рабочие на баррикадах бьются.
— С Марьей Ивановной видеться приходилось?
— Она же в Вологде. Сначала тоже в Бутырках была. Потом в ссылку, в Вологду отправили.
— Что делать собираешься? Здесь или опять куда?
— Пока не знаю. Огляжусь, там видно будет. Как это у вас все произошло?
— Тоже долгая история. После об этом.
На сцене рабочие снимали знамена, брали их, шли к выходу. Другие, с черными повязками через плечо, подходили к помосту по четверо, брали гроб на полотенца. Девять гробов протянулись от двери до самой сцены. Студенческий хор запел похоронный марш, и процессия медленно двинулась.
Возле училища стояли сани, доверху нагруженные можжухой. Артем Крутов и Васька Работнов, ездившие за можжухой в лес, сейчас раздавали ее охапками толпе мальчишек. Те бежали впереди процессии, усыпали ветками дорогу.
Провожать в последний путь убитых казаками рабочих вышла вся слободка. Пока в церкви шло отпевание, толпа запрудила кладбище. Родных и близких молчаливо пропускали к могиле, желтеющей по краям песчаной землей.
Артем, отправив Ваську Работнова с лошадью, сам пробрался вперед, встал возле сумрачного, заплаканного Егора Дерина. Егор поддерживал мать. Ее глаза сухо горели на изможденном, почерневшем от горя лице.
Носильщики поставили гробы на песчаную насыпь и отошли, чтобы не мешать родным прощаться. Заголосили женщины, украдкой смахивали скупые слезы мужчины.
Затуманившимся взглядом Артем смотрел на Марфушу. Смерть почти не изменила ее. Вот, кажется, окликни— откроет глаза, скажет ласково: «Темка, родной ты мой…»
Он видел, как перед гробом опустился на колени отец, поцеловал сложенные на груди странно белые Марфушины руки, как судорожно дернулся его кадык, когда он поднимал голову. Отцу, видно, совестно было показывать себя едва сдерживающимся от рыданий, он старался прятать лицо в поднятый воротник пальто, ни на кого не смотрел.
— Шел бы, простился, а то закроют, не увидишь больше, — сказала Артему женщина, закутанная черным платком. Платок закрывал рот и нос, виднелись одни строгие глаза. Артем не сразу признал в женщине Марью Паутову. А она подталкивала его, шептала упрямо:
— Иди, иди, роднее-то у нее никого нет.
Запинаясь, плохо видя, он прошел к гробу. Встать на колени и целовать Марфуше руки, как делал отец, он не решился. С размаху поклонился в пояс, но, выпрямляясь, поскользнулся на сыпучем песке и чуть не упал. Сгорая от стыда за свою неловкость, Артем ринулся в толпу и все, что потом было — и как заколачивали крышки, и как строились дружинники для прощального салюта, как стреляли, — он видел из-за голов, вставая на носки и вытягивая шею.
7
В предрассветной тиши крадутся к конторе те, кто польстился на полуторное жалованье. Нелегко даются лишние рубли: несмотря на мороз, остановится иной, вытрет взмокший лоб — не встретить бы знакомых! Что ж, осталось еще пересечь площадь перед Белым корпусом, а там и контора. Застучат торопливо сапоги по ступенькам лестницы. В конторе можно вздохнуть спокойнее, посудачить с таким же горемыкой о нынешних порядках.
И то сказать: почтово-телеграфная контора прекратила занятия, поезда не ходят — город совершенно отрезан от внешнего мира. Есть слухи, что в Москве рабочие вышли на улицы, сражаются с войсками. А здесь фабричная слободка без сражения перешла в руки забастовщиков. Полиция сунуться боится, вместо нее дружинники ходят по улицам — сами себе хозяева. В лабазе распоряжается продовольственная комиссия — получай установленный паек и кончено, ничего не добавят, хоть и деньги даешь. Иди, дескать, в город. Легко сказать, иди. Не раньше, когда можно было сесть на трамвай или нанять извозчика. Сейчас вагоны не ходят, извозчика тоже днем с огнем не сыщешь.
Раздумается служащий обо всем этом и не сразу сообразит, чего надо от него парням с красными повязками на рукавах — они разгуливают возле конторы, поглядывают по сторонам.
— Куда? — спрашивают строго. — Поворачивай назад. Совесть проел, собака служебная?
Глаза злющие. С такими не заспоришь. Попятится служащий:
— Я что… Меня попросили… Нельзя, так и не пойду.
— Вот-вот, так-то лучше будет.
Старший конторщик Лихачев вышел из подъезда Белого корпуса. Шел важно, подняв голову, — неприступный, величавый. На парней посмотрел полупрезрительно, но остановился, решая — прикрикнуть или молча, сохраняя достоинство, обойти стороной. Нынче повышать тон небезопасно, поэтому лучше не связываться. Лихачев сделал шаг влево. Коренастый в черном полупальто парень тоже шагнул влево. Лихачев, досадуя, хотел обойти группу с правой стороны. И опять ему загородили дорогу.
— В чем дело? — робея, спросил конторщик.
— Возвращайтесь домой.
— Как домой? Вы кто такие?
Парни показали на красные повязки.
— Все равно, — упавшим голосом проговорил конторщик. — Что вы хотите?
— Вам уже сказали: идите домой.
— Я иду на службу…
— Кончилась ваша служба. Идите, идите.
Первый раз с Лихачевым случилось такое, когда в будний день он был не в конторе. От мысли, что надо искать себе какое-то занятие, он растерялся. По дому у него никаких дел не было, в гости идти не к кому — не любил водить компанию. Неуверенно подошел к подъезду и не стал подниматься в квартиру, оглядывался, словно искал кого-то, кто бы подсказал, что ему делать.
На площади показался табельщик Егорычев. Лихачев хотел его окликнуть, но пересилило любопытство: «Ну-ка, ну-ка, тебе что скажут».
Сказали Егорычеву, видимо, то же самое. Табельщик что-то горячо доказывал, пытался прорваться сквозь заслон. И достукался: парни не очень вежливо повернули его, толкнули в спину.
— Серафим Евстигнеевич! — позвал Лихачев табельщика, когда тот, возвращаясь, поравнялся с подъездом.
— А, это ты, Павел Константинович, — как ни в чем не бывало, откликнулся Егорычев. — Подышать на морозец вышел?
— Выглянул вот на минуту, — бодро сказал Лихачев. — И вы тоже?
— Гуляю-с… Мы люди свободные.
— Может, и меня прихватите?
— Отчего же, присоединяйтесь.
Шли по площади молчаливо, прислушивались к скрипу снега под ногами.
— Не пустили, Серафим Евстигнеевич? — сочувственно спросил потом Лихачев.
— Да и тебя, догадываюсь, тоже, — не удивляясь, ответил Егорычев. — Раньше-то об эту пору уж давно сидел бы за конторским столом. Точность у тебя, Павел Константинович, завидная.
— И как вы думаете, что мы будем делать?
— Пойдем к директору, засвидетельствуем, так сказать: мы готовы, но…
«Конечно же, к директору! — подумал Лихачев. — Как сам не догадался!»
— У вас золотая голова, Серафим Евстигнеевич, — польстил он табельщику.
— Обыкновенная-с, — отказался от излишней чести Егорычев.
У входа в училище слышалась ругань.