Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …и морда у него сердита.
– Алиска, сука, ты где… пропала?!
Сука и грубиянка Алиска Сергею Павловичу была, кажется, незнакома, но зато появившегося в коридоре толстенького мужичка с бритыми пухлыми щеками он знал довольно давно. С этим мужичком, известным в нашем Отечестве Актер Актерычем, у Людмилы Донатовны был, как она выражалась, «приятельский роман», завершившийся вполне дружескими отношениями с изредка случающимися «рецидивами». Сергей Павлович, в бытность свою ее возлюбленным, резко и страстно обличал дурные, на его взгляд, склонности Людмилы Донатовны, как то: несчетное множество таких вот «приятельских романов», иные из которых имели характер скоротечной любовной чахотки, и, умещаясь в две ночи и один день, совершались в двухместном купе поезда Москва—Ленинград, гостинице «Октябрьская» рядом с Московским вокзалом и в поезде, следующем в обратном направлении. Утром в столице прощальный поцелуй. Далее. Надеясь приостановить сползание Людмилы Донатовны в пучину хронического пьянства, он рисовал ей чудовищные картины ее будущей жизни. Все пропито, пророчески говорил он, прозревая неотвратимо грядущие мрачные перемены. Достоинство утрачено, совесть отравлена, честь выброшена на помойку. В пьяном виде готова отдаться первому встречному – в том числе и обитателю соседней квартиры, библейского вида старцу, давно истекающему по Людмиле Донатовне похотливой слюной. «Опомнись, сердце мое!» – взывал Сергей Павлович, но напрасно. Ночью она покидала ложе их любви и кралась на кухню, где по разным углам, ящичкам и тайникам были у нее припрятаны плоские бутылочки из-под дагестанского коньяка, наполненные или вермутом, которого она была большая поклонница, или каким-нибудь иным пойлом наподобие тошнотворного «Абрикосового аромата». Хлебнув, она возвращалась. Учуяв запах, Сергей Павлович вопил: «Опять?!!» – «Ты меня воспитывать будешь?!» – мерзким голосом отвечала его любимая и в знак особенного нерасположения поворачивалась к нему едва прикрытым короткой рубашкой большим, тяжелым задом.
За что же в таком случае он любил ее? Отчего не находил себе места, проведя день или два с ней в разлуке? Почему ревновал ее бешено, мрачно, до сумасшедших мыслей о физической расправе над каким-нибудь постоянно вертящимся возле нее кобельком – вроде чернявого молодого человека с глазками мышонка или жердеобразного художника-мультипликатора, однажды павшего перед Сергеем Павловичем на колени с воплем: «Отдай мне Людмилу!»? Отчего не бежал от нее, проклиная слабость ее передка и пьянство, в которое вместе с ней погружался он?
Нельзя, между тем, сказать, что за три с лишним года их жизни он не совершал попыток отряхнуть со своих ног пыль и прах жилища Людмилы Донатовны, порвать с ней, забыть дорогу к ее дому на улице имени Павлика Морозова, несчастного мальчика, погубленного самыми урожайными злаками родимых полей – ложью и ненавистью. И страшной клятвой клялся, что отныне и навсегда считает себя свободным от всех обязательств их сугубо гражданского брака, как то: мытье полов, добывание пищи, а также сверление дырок в стенах под очередную картину, присланную из Ленинграда папой, Донатом Викторовичем, в блокаду стоявшим у хлебной раздачи и наменявшим на пáйки собрание отменных полотен и гравюр. Однако всякий раз, недолгое время спустя голодным псом поскуливая у знакомой двери, винясь, умоляя о прощении и в качестве то ли жертвоприношения, то ли отступного извлекая из сумки какую-нибудь особенную, с помощью друга Макарцева на сей случай добытую бутылку, он жадно ждал, когда она сменит гнев на милость, приляжет на широкую постель и поманит его к себе.
В иные мгновения они достигали такой полноты слияния, что, казалось, еще немного – и, не размыкая объятий, не отрывая губ и не расплетая ног, вместе, одним телом и одной душой, улетят в небытие. «Как медик должен тебя предупредить…», – шептал он затем, с изумлением и восторгом чувствуя, что, опустошенный до дна, снова наполняется желанием и силой. «О чем?» – не открывая глаз, с лицом, еще хранящим в своих чертах выражение последнего усилия, последней мýки и последнего блаженства, спрашивала она. «Сосуды лопнут». «А-а… Сладкая смерть. Я не против. Но мне одна гадалка сказала, что я буду заниматься этим до глубокой старости». – «А с кем – она тебе не говорила?» – «Если захочешь – с тобой». – «Я хочу». – «Но ты меня бросишь. Сбежишь. В тебе сидят двое: маленький человек и большой предатель». – «Я не могу тебя бросить. Тебя бросить – значит бросить себя. Ибо ты мое лицо, моя душа и мое тело». – «Я твое лицо, – учащенно дыша и покусывая губы, соглашалась она. – И душа. И тело. – Одна ее рука с крепкой широкой кистью тихонько, но требовательно сжимала его плечо, а другая блуждала по его груди, животу, спускалась ниже и, вздрогнув, как от удара током, там замирала. – Как это ты говоришь прекрасно: соединим ноги и головы и насладимся». – «Это не я». – «А кто?» – «Не помню. Где-то читал». А уже подступало неотвратимо, превращая их в двух яростных безумцев, немых, слепых, с обостренным до боли осязанием, погоняющих друг друга к обрыву, стремительному падению, отчаянию, свету, мигу умирания и нового воскресения.
Ни с кем, ни разу, никогда так не было, и он знал, что не будет. Любовь это была? Ненасытное вожделение? Морок плоти? Но любовь, не ведавшая ослепительного счастья прикосновений – сначала робких, трепетных, затем все более дерзких, а под конец даже и свирепых, – не осталась ли она в некотором смысле старой девой? Унылое и скоротечное слияние двух в одно – разве не превращает оно обжигающую тайну всего лишь в ничтожную загадку, отталкивающую пошлостью заключенного в ней и заранее известного ответа? И отсутствие призрака смерти у изголовья кровати не говорит ли о притяжении столь малом, что в нем нет даже намека на грозу, сметающую жизнь, благоденствие и крепкий сон? Однако, с другой стороны, не было ли их обоюдное и неудержимое влечение предвестником неминуемого краха затеянной ими совместной жизни? Не пренебрегли ли они мерой, необходимой даже и в страсти? Не превратились ли в заурядных растратчиков, с поразительным легкомыслием махнувших рукой на будущее и принявшихся направо и налево транжирить внезапно доставшийся им золотой запас?
– К кому пожаловали, господин осел? – спросила Алиска, в которой Сергей Павлович не без труда признал изредка появлявшуюся в доме подружку Людмилы Донатовны, в трезвом состоянии существо совершенно безобидное и даже трогательное, но теряющее всякий разум во хмелю. Манекенщица. Однажды на подиуме разделась донага, объявила себя прародительницей Евой и трубным гласом воззвала к притихшему залу, маня к себе из его недр единственного и неповторимого Адама. Но никто к ней тогда не вышел.
– Не к тебе.
– Ах, ах, – басом сказала Алиска. – Подайте нам для случки другую сучку. А я-то чем нехороша?
Грозно крикнул на нее Актер Актерыч, махнул рукой и топнул маленькой ножкой в замшевом башмаке иноземного происхождения. На его голос из глубины квартиры выплыла сама Людмила Донатовна, в черном свободном платье до пят, с коралловым ожерельем на тоненькой шейке и с тем изумленно-сияющим выражением в глазах, которое Сергей Павлович поначалу любил, но которого вскоре стал опасаться как наивернейшего знака неизбежных и ничего хорошего не сулящих с ее стороны речей, поступков и желаний. Но как прелестна была она в эту минуту – с ее чуть скуластым личиком, забранными в пучок русыми волосами, ровным маленьким носом и маленьким же и ярким ртом! Сергей Павлович помрачнел.
– Врача вызывали? – глядя в пол, спросил он.
– Врачу, – назидательно откликнулся Актер Актерыч, – исцелися сам!
– Доктор, доктор, – запричитала Алиска, – сделайте мне укольчик-пистончик! Я вам буду очень признательна!
– Я вызывала! – промолвила, наконец, Людмила Донатовна и, подойдя к Сергею Павловичу, положила руки ему на плечи. – Сере-ежинька… Я так тебя ждала.
Собрался у нее нынче вечером народ, доктору Боголюбову более или менее известный. Так, например, он обнаружил за столом пристроившуюся возле бутылки портвейна (почти опустошенной) квашню и жабу Ангелину, а рядом с ней нервно хмурящегося и помаргивающего ее мужа, «козлика», в котором, впрочем, появилось нечто новое: стрижка под «ноль» и серебряная серьга в левом ухе. Был Вова, могучий старик, давний друг отца Людмилы Донатовны и сам в некотором роде ее заботливый воспитатель.
Участливый свидетель ее возрастания, задумчивый созерцатель мокрых пеленок, сострадательный посетитель больниц, куда ее поочередно упекали с коклюшем, «свинкой» и ветрянкой, наперсник маленьких тайн, спутник детских прогулок, поверенный ее радостей и обид, он дождался ее нежного расцвета и научил наилучшему из всех известных способу, каковым надлежит преодолевать томление плоти и бороться с прыщиками, мелкой сыпью усеявшими в ту весну чистый девический лоб. Сергей Павлович его искренне ненавидел. Ибо ему и только ему должен был принадлежать клад, средь бела дня умело вскрытый этим стариком. Впрочем, сообразуясь с давностью события и вычитая два десятка лет от нынешних вовиных шестидесяти семи, он был в ту пору немногим старше Сергея Павловича, когда тот с трепещущим сердцем вступил в обладание Людмилой Донатовной, что произошло в мрачной квартире ее второго мужа, в старом доме на Чистых прудах. Вова же, напротив, к нему благоволил и не раз предлагал посетить устраиваемые им спиритические сеансы, во время которых он переговаривался с обитателями загробного мира – причем не только с опочившими родственниками, но и с личностями вполне историческими, вроде императора Павла I, сообщавшего леденящие душу подробности о составленном против него заговоре и подлом убийстве, совершенном в ночь с 11 на 12 марта 1801 года в Михайловском замке города Санкт-Петербурга. Удавленному императору Вова задал коварный вопрос о посмертном воздаянии за грех отцеубийства. С того света несчастный Павел будто бы отозвался сквозь слезы, что он Сашеньку давно простил – еще тогда, когда тот скрылся из очей мира, ложно преставившись в Таганроге, а затем нищим образом странствуя по России старцем Федором Кузьмичом.