История одной семьи - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой инцидент связан с пожилой француженкой, которая всю жизнь прожила при католической церкви в Москве. Я сидела на Лубянке в камере, где она побывала до меня, и мне рассказали сокамерницы, как мужественно она держалась на следствии. Беспокоилась только о дочери — как бы ту не арестовали. А дочь, оказывается, в это время уже сидела. В тюрьме дочь сошла с ума и однажды «вымыла» голову в параше. И когда я встретилась с матерью в Потьме, я к ней очень потянулась, потому что столько о ней слышала. Ей было известно, что дочь сидит, но что та сошла с ума и про тот случай с парашей она не знала. Гуляя по зоне, мы иногда останавливались, чтобы почитать газету, вывешенную на стенде. Раз прочли об аресте католического священника. Я говорю: «Ну конечно — очередной „шпион“.» Поговорили на тему о шпионах. Через какое-то время узнаём о деле врачей. Мне кажется, что арест врачей не вызвал в лагере особой реакции. Помню только, как начальник лагеря зашёл в стационар, и ему одна еврейка из больных пожаловалась, что ей не дают нужных лекарств. Он ответил: «А стрихнина вам не надо?»
И вот лежу я как-то на нарах ничком, меня не видно, моя католичка сидит ко мне лицом на соседней вагонке, а напротив — русская женщина. И я слышу их разговор. Та, другая, говорит: «Подумайте — ну чего этим евреям не хватало? Им так хорошо живётся при советской власти, а они на такое подлое дело пошли!» Моя католичка отвечает: «Знаете, они ведь очень любят деньги. А жадный человек ради денег на всё способен». Я подняла голову и встретилась с ней глазами. Она почувствовала неловкость и начала: «Конечно, в любом народе всякие люди встречаются». Её собеседница меня не видит, не понимает, почему та изменила тон, и продолжает: «Да, они такие, они на всё способны». Наконец почувствовала, что что-то неладно, оглянулась, увидела меня и тоже смутилась. Я была поражена. Ведь эта француженка не верила ни одному слову, исходящему от властей. Только несколько дней назад мы рассуждали о том, что если они говорят «шпион», значит, это такой же шпион, как мы с вами. Ведь и ей дали 25 лет за шпионаж. А про евреев поверила. Это меня заставило призадуматься.
Смерти Сталина я жаждала и ждала. Всегда верила, что с его смертью произойдут перемены к лучшему. И многие так считали, но все наши беседы на эту тему кончались одной фразой: «Грузины долго живут». Мы не надеялись его пережить.
В марте 1953 года я работала «на воде». В зоне было два колодца. Один — с журавлём, а в другой мы просто спускали шест с ведром, вынимали и выливали воду в бочку. Работали по двое. Бригада была самая паршивенькая. Напарница моя — неграмотное, дикое существо из глухой деревни. И получила 25 лет по политической статье! Я так и не добилась, за что она сидит: она всё путала. Одна из нас вытаскивала ведро, передавала другой. Другая стояла на телеге и наливала воду в бочку. Минут через сорок нас сменяла другая пара. В перерыв я пошла в барак взять кусок хлеба. Открыла дверь. Пусто, все на работе. Как всегда, галдит радио. Вдруг обращаю внимание на торжественный голос диктора. Прислушалась: сообщают о болезни вождя. Нет слов описать мои чувства! Вот оно! Оно ли? Не может быть иначе! Никогда бы о его болезни не сообщили, если бы оставалась малейшая надежда, что он выживет. Что делать? Нет в зоне никого, с кем можно поделиться. Надо идти работать. Я иду и вижу себя со стороны: мне кажется, что у меня лёгкая походка, молодое лицо. А у колодца ждёт моя напарница. И хотя знаю, что бесполезно с ней разговаривать, но всё равно — мне надо кому-то выразить свои чувства. Я её нисколько не боялась, она даже стучать была неспособна. Стукачка была в другой паре: молодая, здоровая. Говорю напарнице: «Вы знаете, по радио передают, что заболел наш вождь». А она: «Да-а?» — и так тупо смотрит. Я бодро принялась работать. Ведро у меня в руках играет. Я, кажется, могла бы горы своротить. Не успели кончить — прибегает молодая: «Надежда Марковна, вы слышали?» «Что?» — спрашиваю равнодушным тоном. «Товарищ Сталин болен!» «Ну что же? Каждый может заболеть. Врачи хорошие, вылечат». «Вы думаете?» — растерянно спросила стукачка.
Погода хорошая, работается чудно, но — не с кем поделиться. День как-то прошёл, вечером стою у вахты, чтобы первой сказать, поразить своих друзей, которые работали за зоной — в полной уверенности, что они ещё ничего не знают. Открылись ворота, заключённые входят по пятёркам, я вижу одну из своих приятельниц, и у неё сноп света из глаз такой, что мне и спрашивать не надо — сразу поняла, что им всё известно.
Начальство рыщет, наводит страх. Целой сворой врываются в барак, всех подняли на ноги. Чего они нервничали? Боялись, что ли, что мы подымем восстание? Правда, нашлась одна сумасшедшая украинка, начала орать, дескать, теперь-то собака скоро умрёт, ну, её тут же — в карцер, ещё несколько человек забрали, которые высказывались. Мы-то ведём себя корректно: очень нужно именно в такой день попасть в карцер! Молча прохаживаемся, ищем места, где можно поговорить. Меня там прозвали «ребе». «Ну, ребе, как думаете — что теперь будет?» «Безусловно, начнутся перемены к лучшему. С течением времени, не сразу — стена начнёт расшатываться». Иные опасались: «А вдруг он выздоровеет?!» «Да он, наверное, уже умер!» Но когда, наконец, сообщили о его смерти, я почувствовала облегчение: так-то оно надёжнее. Собрали заключённых в столовой — у вас, конечно, было то же самое — и прочли официальное сообщение о смерти. Тут уж надо делать грустное лицо, а то худо будет. Я, как все, задумчиво смотрела в одну точку. И так, слава Богу, прошёл этот день.
Некоторое время мы жили в эйфории, но постепенно настроение стало падать, поскольку лагерный режим даже ужесточился. Но довольно скоро произошло довольно ощутимое событие: освободили врачей. И очень было приятно видеть, с какой радостью восприняли это русские и украинцы. Вдруг в июле арест Берии. Оказался «матёрым шпионом». Нам развлечение, по крайней мере. Но тут стали прибывать совершенно фантастические этапы — у каждой по 25 лет сроку. Интересно, за что теперь дают 25 лет? И вот, после работы, в хороший летний вечер, мы с приятельницей остановили одну из новеньких, усадили на скамейку и стали расспрашивать. Она убивается: «Боже, что я наделала! Я руки на себя наложу!» «Да бросьте, люди и здесь живут». «Что это за жизнь! Я так хорошо жила на воле. У меня дома такой шифоньер». «Ладно, расскажите о своём деле». Она была проводницей в поезде, который ездил на юг. С юга везла одно, назад другое. Хорошие деньги зашибала. Какая у неё была шуба, какой ковёр! Только мужа не было, погиб на войне. «И вот на свою беду, взяла я одного инвалида. Голый, босый. Я его ублажала во всём. Сначала всё шло хорошо, а потом он, неблагодарный сукин сын, гулять начал. На кой он мне нужен такой?! Грозила ему: „Выгоню из дому — куда ты пойдёшь?“ Наконец, не стало терпения. Стала выбрасывать его вещички, говорю: „Чтобы духу твоего не было!“ Он мне: „Да как ты смеешь меня гнать? Я за родину, за Сталина кровь проливал!“ А я — что я наделала! — говорю: „А поди ты на … вместе со своим Сталиным!“ он и донёс.» «Как, — смеёмся мы, — и это всё? Какая же у вас статья?» «Террор». «Террор?! А следствие тяжёлое было?» «Да нет, меня и вызвали-то на допрос всего три раза. Следователь, гад, тоже смеялся, звал других — полюбуйтесь, мол, на террористку». «А как он формулировал показания? Вы ведь подписывали протоколы?» «А что мне было делать? Подписывала». «Но почему террор?» «Так я же им сама говорила: „Да разве ж это оружие?“ А он мне: „А вот увидишь, какое оружие“.» И дали 25 лет. И опять крики: «Ну, чего мне нужно было! А теперь — конфискация имущества!» «Не отчаивайтесь, напишите заявление, может, вас помилуют.» Судили её за месяц до смерти Сталина. Освободили одной из первых. Но всё-таки года полтора она отсидела.