История одной семьи - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы похоронили Матильду на кладбище возле зоны. Нашу бригаду, предназначенную для таких незапланированных работ, послали рыть могилу. На вахте труп, как положено, проткнули штыком. Мы копали яму, и она наполнялась водой. Гроб опустили прямо в воду, и он поднялся вверх. К ноге привязали бирку. Нам разрешили её одеть. Когда-то она жила за границей, и среди её вещей мы обнаружили плед и нарядное платье. Кто-то из бригады пожалел было вещи, но всё-таки мы завернули её в этот замечательный плед.
Коммунистки-повторницы держались особняком. Я была для них, с одной стороны, вроде бы своя, а с другой — «новый тип». Но всё-таки они мне доверяли. Разговоры, хотя и не в полный голос, о том, что Сталин «перегибает» — допускались. Но посягнуть на святая святых — на Октябрьскую революцию — было немыслимо. А я посягала. И ещё я их убеждала: «Ну чего вы боитесь?» Ведь они все в один голос твердили, что самое страшное время для них было в перерыве между лагерями. И страх ареста терзал, и физически было не легче, чем в лагере. Однажды я довела одну из них, Соркину, которая вела себя, как «настоящий советский человек», до того, что она прошипела: «Что вы знаете, что вы видели? Теперь, по сравнению с тем, что мы пережили — рай. Вы не можете ненавидеть эту власть так, как я». И она рассказала о 12-13-летних детях, осуждённых по политическим статьям и умиравших на её глазах. «К чему же вся ваша игра?» Она развернула теорию: «Настоящие враги не должны себя обнаруживать». «А вы что — собираетесь воевать с советской властью? Ведь единственное, что можно сделать — это показать другим заключённым, что мы, бывшие революционеры, всё это ненавидим. Других возможностей борьбы у нас нет. А вы, прикидываясь другом режима, работаете на них».
Такими-то разговорами развлекалась я в ожидании известий о тебе. А жизнь шла своим чередом. Иногда в бараке случались дикие сцены, ведь мы жили вместе с блатными, получившими, кроме своих, ещё и политические статьи. И я думала: всё это моя дочь видит, слышит.
Кончились времена, когда у меня была солидная профессия ассенизатора. Самым гнусным было разгружать мясо для гарнизона из вагонов и тащить его на склад. Потом мы вместо лошадей возили на себе дрова и воду. Воды в Потьме хватало. Зимой приходилось подолгу ждать, пока наполнится колодец. Ночью нас по несколько раз подымали: в таком-то колодце появилась вода. И эта работа считалась ненастоящей, потому что была ненормированной.
Очередным этапом с 10-го лагпункта прибыла аварка по прозвищу Ханум и сообщила, что на 10-м находятся твои одноделки, Тамара Рабинович и Нина Уфлянд, которые поручили ей рассказать мне о тебе и о вашем деле. Было воскресенье. Чаще всего мы работали и по воскресеньям, но на этот раз был выходной. Погода хорошая, в зоне много народу. Я спросила Ханум, какой у тебя срок. «Срок большой». Мне стало жутковато: ведь 10 лет считалось у нас небольшим сроком. «Как? Больше 10-ти?» «Много больше. 25». Сначала я ушам своим не поверила. Потом меня как ужалило: «Моей девочке, моему ребёнку — 25 лет?! Да они с ума сошли, им конец пришёл, раз детям дают по 25 лет!» Мне говорят: «Успокойтесь», — а я в исступлении кричу: «Конец им, конец!» Куда девалась вся моя «мудрость»? Не я ли твердила, что сроки наши не имеют значения?
Ханум в общих чертах рассказала всё, что знала от твоих одноделок. Теперь я стремилась непосредственно от них узнать всё. Мечтала попасть на 10-й. Вскоре произошёл эпизод, после которого меня решили удалить с нашего 16-го лагпункта. Привезли к нам с 10-го женщину. Её там только что судили, было 5, дали 25. Её должны были по прибытии к нам посадить в изолятор, а назавтра отправить в тюрьму, но начальство как-то замешкалось, и она пробыла с полчаса в зоне, среди нас. Я успела с ней поговорить. До ареста она жила в Москве, спокойно работала в Академии наук, о репрессиях 37-го года, например, даже не задумалась. Но когда её взяли, она, увидев, что творится, впала в такое неистовство, что стала открыто провозглашать всё, что думает о нашей славной действительности. И когда её уже в лагере арестовали и стали предъявлять доносы стукачей, она сказала: «Не надо всего этого. Дайте карандаш и бумагу, и я вам напишу больше, чем на меня донесли». И написала: «Я — русская женщина, люблю свой народ, но я молю Бога, чтобы пришли какие-нибудь американцы, завоевали эту страну и освободили нас». Её отправили в тюрьму, и больше я о ней не слышала. Эта встреча произвела на меня большое впечатление. Может же человек сказать им то, что думает! Если моя дочь сидит, какая мне разница, в тюрьме быть или в лагере? Хотя я очень дорожила возможностью двигаться, быть на свежем воздухе, но за удовольствие чувствовать себя внутренне вполне свободной, тюрьма — не слишком высокая цена.
Наш разговор подслушали, на меня поступил очередной донос. В итоге — этап. Грустно было расставаться с друзьями, но мы надеялись, что, Бог даст, я окажусь на 10-м. Боялась я одного: как бы перед отправкой не отобрали у меня письма и фотографии — хотя они прошли цензуру, но это иногда практиковалось. Но обошлось. Ехала я в большом напряжении. И, наконец, меня высадили на 10-м.
Впустили через вахту в лагерь, и тут же ко мне подошла Рахиль Афанасьевна с двумя девочками, расцеловалась со мной и говорит: «Это Нина, а это — Тамара». Удивительно — я не только не чувствовала нетерпения, но даже хотелось отложить разговор, поговорить потом, как следует, основательно. И я спокойно пошла в барак устраиваться, девушки ходили за мной, но о тебе не заговаривали. Потом пообедали. И вот, когда у нас оказалось впереди несколько часов свободного времени, Тамара подробнейшим образом рассказала мне, как она впервые увидела тебя в институте, как ты была одета. И о том, как в полном одиночестве ты встретила Новый год (а мне писала в своём последнем письме, что встретила его очень весело). Потом рассказала о Жене Гуревиче. И так мы ходили по зоне час за часом. А Нина уходила, приходила, тоже что-то добавляла — о других однодельцах, о Сусанне. Потом Тамара и Нина рассказали мне о суде, о твоём последнем слове. И у меня было чувство, что я не напрасно прожила свою жизнь.
Сейчас людям трудно понять, почему я так оценила твоё выступление на суде. А я переношу себя в период своего следствия, когда я ни во что не верила. Но повторяла: «Я умереть готова за советскую власть». Даже на следствии мысль о том, чтобы открыто высказаться против власти, казалась невероятной!
Так я начала свою жизнь на 10-м. Мы возили бочки с водой, бушлат и валенки становились от замёрзшей воды будто стеклянными. Встречая меня, повторница Берта Владимировна Аникеева говорила: «Глядя на вас, мне плакать хочется». А я совсем неплохо себя чувствовала. Берта Владимировна жила в стационаре. Когда выходила погулять, казалось — развалина движется по зоне. Мы с ней были до самой амнистии 1953 года, когда освободили тех немногих, чей срок был не больше 5-ти лет. Узнав, что амнистия не распространяется на рецидивистов, Берта Вдадимировна взволновалась. А я удивилась: куда она пойдёт? Никого из близких у неё не осталось. Более дряхлое существо трудно себе представить. В лагере хоть кормят. И эта безумная жаждала воли! Её выпустили. Встретились мы в 1956 году в Москве. Мы с отцом шли по Кузнецкому Мосту, и вдруг меня окликнули. Я едва её узнала: пожилая, но красивая и цветущая женщина. Я расхохоталась: «Вы что же, весь срок симулировали?» «Это так свобода действует!» Оказывается, её реабилитировали, живёт она в специальном заведении для старых большевиков, в отдельной комнате. Дома у неё — настоящий салон, к ней ходит молодёжь. Умерла только 4 года назад.