Иван Кондарев - Эмилиян Станев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале девятнадцатого года ему улыбнулось счастье: благодаря заступничеству одного полковника и ходатайству старого Христакиева Пармаков был назначен полицейским приставом в К.-место, на которое не смел даже рассчитывать. Облачившись в новую внушительную форму и повесив саблю, Пармаков словно возродился — стал ходить по городу с высоко поднятой головой и выпяченной грудью, а в торжественных случаях на ней красовались и два полученных за храбрость ордена.
Когда народняки вышли из правительства, Пармаков пообещал вступить в Земледельческий союз, и председатель городской дружбы уберег его от увольнения. С тех пор он и служил новой, «земледельческой» власти, которую в глубине души презирал, главным образом за ее полную беспомощность, а более всего — за поставленного ею неавторитетного и вечно пьяного околийского начальника. Бывший фельдфебель, привыкший служить под началом строгих командиров и подчиняться военным приказам, считал Хатипова просто шутом. Полиция не смогла провести ни одного более или менее решительного мероприятия против грабежей; в околийском управлении и во вверенном ему участке не было ни порядка, ни дисциплины. Пристав попытался взять своих подчиненных в ежовые рукавицы, но из этого ничего не вышло — у каждого полицейского была своя опора в лице какого — нибудь местного земледельческого деятеля. Пармаков же не имел никакой поддержки. Все это заставляло его страдать.
По вечерам, лежа на узкой скрипучей кровати и глядя на детей, спящих вповалку на полу под чергой, Пармаков с горечью думал: «Гибнет Болгария. Я пристав, а никто меня не чтит и не уважает. Больше того — эти интеллигенты позволяют себе подшучивать над моим достоинством. Как могу я уважать самого себя, если другие не уважают мой чин? Я чищу сапоги каждое утро, держу в полной исправности амуницию, а мой начальник, жалкий пьянчужка, ходит в чем попало, растрепанный, словно новобранец, и нет у него никакой осанки, приличествующей его должности. Люди безо всяких прав и оснований поносят царя и отечество, а я сижу сложа руки… И куда только идешь ты, народ, мать твою… Разве это власть? Неразбериха одна. Эх, Болгария, Болгария!..»
Страдания Пармакова достигли предела, когда Анастасий швырнул к нему во двор бомбу. Бомба разрушила часть забора, выбила стекла в окнах и перепугала детей. Следствие не обнаружило никаких улик против анархиста, но в К. даже собаки знали, кто это сделал. Анастасий свободно разгуливал по городу. Хатипов не обратил на происшествие особого внимания и не посмел арестовать никого из анархистов.
Первый раз в жизни Пармаков почувствовал себя совершенно беспомощным. Он, кавалер двух орденов за храбрость, вынужден склонять голову перед каким-то бездельником и притворяться, что не знает, кто преступник. Он был опозорен, была опозорена и власть, данная ему законом. Забор Пармаков починил сразу, чтобы тот не напоминал ему о случившемся, но новые доски тоже свидетельствовали о его позоре, и, возвращаясь домой, Пармаков старался на них не смотреть.
С этого дня он потерял последнее уважение, которое еще питал к власти земледельцев. Пристав обратил свои надежды к тем, кто боролся против этой власти и благодаря кому получил когда-то свой пост. Служба связала его с молодым Христакиевым, и в его лице Пармаков увидел одного из тех будущих начальников, которым можно служить с честью и доблестью. Между ними возникла атмосфера взаимного понимания и единомыслия. Пармаков со все большим уважением относился к господину судебному следователю, отцу которого он был так обязан, и ко всем врагам земледельческих правителей. «Я приносил присягу его величеству и отечеству, а не им и по чести даже обязан идти против них», — рассуждал он в тяжкие часы, когда в нем начинала бунтовать совесть.
Узнав, что следствие по убийству доктора Янакиева будет вести сам молодой Христакиев, Пармаков обрадовался и со всем рвением взялся за дело. У него сразу же возникло предположение, что убийство совершено местными анархистами, и эта мысль крепко засела в его мозгу, может быть потому, что ненависть его к Анастасию не имела границ. Придя в ту ночь в участок, он старательно выполнил все распоряжения Христакиева — послал конных полицейских за город, назначил наряд на вокзал, вкладывая во все это немало собственной инициативы. «Теперь дело пойдет надлежащим порядком, по закону и так далее», — думал он, чрезвычайно довольный и готовый показать все, на что способен. Но арест Корфонозова поверг его в полную растерянность. Пармаков никак не мог поверить, что его бывший командир замешан в убийстве. Кто знает, может быть, в конце концов под влиянием Христакиева он и смирился бы с этой мыслью, если бы полицейский, охранявший после убийства вход в докторский дом, не нашел у калитки кольцо Анастасия.
В участке полицейский агент и писарь растолковали ему значение эмблемы на кольце, а встреча с А нас тасием возле дома убитого окончательно убедила пристава, что Сиров связан с убийцами и пришел отыскивать потерянный перстень. Это убеждение так прочно утвердилось в его мозгу, что ничто не могло его поколебать. Письмо Кольо еще больше укрепило это убеждение, и, хотя имя Анастасия в нем не упоминалось, Пармаков решил, что гимназист просто не хочет выдавать анархиста, потому что «ворон ворону глаз не выклюет». Пармаков ожидал, что, стоит следователю увидеть кольцо и прочесть письмо, он сразу же поймет свою ошибку и займется Сировым. Но Христакиев не придал кольцу никакого значения и очень мягко отнесся к Кольо. Это не только удивило, но и задело пристава, и он ушел из кабинета, недоумевая, почему Христакиев пренебрег новой, столь важной уликой. «Возможно, он ошибается, а может, как и другие, боится анархистов», — решил пристав, весьма разочаровавшись в господине судебном следователе.
Уйдя от Христакиева, Пармаков зашел в околийское управление, чтобы поговорить с Корфонозовым, несмотря на категорическое запрещение следователя допрашивать арестованных без его ведома. Пармаков помнил приказ, но на этот раз его не выполнил. Войдя в темную арестантскую комнату с решеткой на небольшом оконце и с обитой железом толстой дубовой дверью, пристав сел на постель рядом с заключенным и достаточно разумно начал допрос, стараясь найти доказательства его невиновности. Корфонозов рассказал ему то же самое, что и Христакиеву.
— Нету у нас свидетелей, и, если настоящие убийцы не будут найдены, попадем в тюрьму за милую душу, — мрачно заявил он, глядя в пол. — Все сейчас зависит от следователя.
Пармаков выслушал его молча. Измученный и растерзанный вид бывшего командира, у которого забрали галстук и шнурки от ботинок, коробил его. Покручивая свои пышные усы и не переставая хмуриться, Пармаков наконец сказал:
— Я знаю, кто убийцы, и докажу это, потому что вы арестованы без всяких оснований, а господин судебный следователь ошибается… Никак не могу сообщить вам, что мне известно, — закон запрещает. Завтра увидим… Терпел я, терпел, но сейчас уже невмоготу, господин Корфонозов. Сыт по горло — у нас не начальство, а бабье. Только одного я не могу понять: как могли вы сдружиться с этими врагами государства? Ну, да ладно… Всякое у нас с вами случалось, сколько раз попадали в переделки и, слава богу, выходили из них целыми и невредимыми, так неужто теперь Пармаков испугается какого-то мерзавца! М-да, завтра с божьей помощью я его арестую. Все станет ясно от начала до конца, и завтра же утречком вас освободят. Вы скажите, если что нужно. Может, одеяльце или подушечку, сигарет? Немедленно велю принести. — И, оставив озадаченного арестанта, пристав вышел, чувствуя облегчение от того, что решил завтра же арестовать Анастасия.
По установленному в доме порядку в восемь часов он вместе с детьми, женой и стариками поужинал в чистой, выкрашенной охрой кухне, где вдоль стен на полках мягко поблескивали глиняная посуда и луженые кастрюли. Потом лег и долго думал. План действий был прост и ясен, уверенность, что Анастасий связан с убийцами, не покидала его, но какая-то смутная тоска грызла сердце. Пармаков спал плохо и во сне видел, что из печной трубы вдруг вылез громадный, как мешок, паук и двинулся прямо на него. Отвратительное насекомое приблизилось и обхватило лапами его голову. Пармаков закричал и проснулся.
Рядом с ним тихо дышала свернувшаяся калачиком жена. Крика никто не слышал, и Пармаков не мог понять, кричал он на самом деле или нет.
«Этот сон не к добру», — подумал он, и тоска вновь сдавила его сердце. Стало жалко детей, он вдруг почувствовал себя одиноким, всеми покинутым. «Не на кого тебе опереться. Хоть ты и власть, а руки коротки… Останутся твои дети сиротами, Панайот Пармаков, жаль и их, и тебя. Эх, Болгария, не ценишь ты своих доблестных сынов, только подлецы у тебя и процветают… А может, отказаться от этого дела или хотя бы отложить? М-да, но ведь он дал слово. Панайот Пармаков не подлец, он кавалер. Господь уберег его, когда он шел на смерть, убережет и сейчас… Слава тебе, господи, — прошептал пристав и в темноте перекрестился. — Слово свое он сдержит. Не стыдно ли бояться какого-то бездельника! А как он в бытность свою ефрейтором восемнадцатого пехотного его величества полка в атаке под Л юле-Бургасом сразил того курда! Не человек был — гора! Курд замахнулся на него прикладом, замахнулся и Пармаков. Шейки прикладов переломились, затворы вылетели. Пармаков схватил курда за ногу, повалил его и прикончил ударом кулака по голове. А под Кубадином он с одной только фельдфебельской шашкой в руках повел в атаку пехотное отделение и очистил от румын целую деревню. Под Битолой выдержал адский огонь англо-французов, обнаруживших батарею Корфонозова, и, чтобы обмануть неприятеля, поддерживал непрерывную стрельбу. Батарея была спасена, но половина ее личного состава перебита или изранена. А Пармаков и оттуда, слава господу богу, вышел цел и невредим…»