Блондинка. Том II - Джойс Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пророческие слова, вычитанные из книги «Цивилизация и чувство неудовлетворенности», были достойны чего-то большего, чем просто подчеркивания. Норма переписала их в блокнот.
Нигде, кроме как в любви, не бываем мы более беззащитными перед страданиями; никогда не бываем более несчастными, потеряв предмет своей любви или его любовь.
16
ЦАРСТВО У МОРЯВ царстве у моря жила-былаНищенка-служанка.«Прекрасной принцессою станешь», —Ей нагадала цыганка.
Заплакала тут Служанка.«Удел всех красавиц — страданье!»Смеялась злобная мачеха:«Поверила, дура, в гаданье!»
Принц увидал Принцессу,Смотрелась красавица в пруд.Заметил: «Вы просто прелестны!Не нужен ли вам друг?»
Принц за Принцессой ухаживал,Внимателен был и мил.Как же сознаться любимому?Ведь он ее так любил!..
«Я не Принцесса, милый!Я тебе не чета,Знала одни лишь лишения,Голь я и нищета.
Разве любил бы такую,Если б заранее знал?»Принц лишь улыбнулсяИ тихо-тихо сказал…
Свернувшись калачиком на подоконнике в детской на втором этаже, откуда до подвала с грязным полом было далеко и не было слышно доносившегося из него приглушенного бормотания, мечтательная и счастливая, Норма Джин вытирала слезы, катившиеся по щекам, всматривалась в купол безбрежного неба над головой и силилась, силилась… Но никак не могла придумать, что же ответил Прекрасный Принц. Да еще в рифму.
17
Детская. Нет, разумеется, она знала, что ее ребенок родится на Манхэттене. В Колумбийском пресвитерианском госпитале. Пока что все шло по расписанию (4 декабря, магическая, волшебная дата). Однако, живя здесь, в «Капитанском доме», в Галапагос-Коув, штат Мэн, проведя большую часть лета в уединении и сладких мечтах, она создала в своем воображении прелестную маленькую детскую, которую мысленно уже обставила разными красивыми вещичками, приобретенными в местном антикварном магазинчике, а также на блошиных рынках, коих вдоль шоссе было множество. Ну, прежде всего плетеная колыбелька для ребенка, кремово-белая, украшенная голубыми шелковыми флажками. (Разве не почти такую же колыбельку приобрела в свое время для нее Глэдис?) Ну, потом множество мелких плюшевых игрушек, ручной работы. Большая пластмассовая американская погремушка. Старые детские книжки, сказки, «Матушка Гусыня», всякие там говорящие зверушки, в которые она сама могла играть часами. Жили-были…
Норма Джин сидела, свернувшись калачиком, на подоконнике в детской комнате и мечтала о том, какая прекрасная ее ждет жизнь. Он напишет много-много замечательных пьес. Специально для меня. И я буду играть в них. Я созрею для этих ролей. Я стану всеми уважаемой по-настоящему великой актрисой. И когда умру, никто не посмеет надо мной смеяться.
18
Иногда в дверь стучали. Приходилось впускать его, просто другого выхода не было. Вот он уже приотворил дверь, просунул в комнату голову. Улыбается. А в его глазах… столько любви! Мой муж.
В детской она записывала в сохранившийся еще со школьных времен дневник то, что считала частью своей тайной жизни. Разговоры с собой, обрывки стихотворений.
Списки слов из словаря. Здесь, в детской, Норма Джин сидела на подоконнике и читала «Науку и здоровье» Мэри Эдди Бейкер, а также совершенно завораживающие (но вряд ли правдивые) откровения из «Стражника»; читала книги, привезенные в Мэн с Манхэттена, хотя и знала, что Драматург не слишком одобрительно относится ко многим из этих книг.
Драматург считал, что ум у Нормы Джин («такой восприимчивый, чувствительный, легко поддающийся влиянию») был подобен колодцу с чистейшей драгоценной водой. Зачем же загрязнять его токсичными элементами? Да ни за что!..
Стук в дверь, вот он уже приоткрыл ее. И улыбнулся жене. Но улыбка тут же увяла при виде того (она не пыталась, наверное, просто не осмеливалась прятать от него это), что она читает.
Сегодня это оказалось сочинение под названием «Позор Европы: история еврейства в Европе». (Еще слава Богу, что не одна из сайентистских публикаций, которыми так увлекалась Норма. И к которым ее муж относился с искренним отвращением.)
Реакция Драматурга на ее так называемые «еврейские» книги была сложной. Лицо кривилось в рефлекторной улыбке. В ней почти всегда сквозил страх. И еще то была улыбка раздражения, это несомненно. Или обиды. Словно, сама того не желая (о, она действительно не хотела причинять ему боли! Ей так жаль), она наносила ему резкий и внезапный удар в живот. И он подходил к ней, опускался на колени и перелистывал книги, задерживаясь на некоторых фотографиях. Сердечко у нее стучало как бешеное. В лицах мертвых на снимках она различала знакомые черты, видела своего здравствующего и поныне и вполне благополучного мужа; иногда на них стыло так хорошо знакомое ей насмешливое выражение. Что мог чувствовать он в этот момент, просто представить было невозможно (будь она еврейкой, что бы чувствовала она в такие моменты? нет, она бы этого просто не вынесла!). А муж скрывал от нее свои чувства. Правда, голос у него иногда дрожал. Рука тоже могла дрогнуть. Но говорил он с ней спокойно, тоном любящего мужа, желавшего ей и ее ребенку только добра.
А говорил он примерно следующее:
— Норма, дорогая, ты уверена, что в твоем положении стоит огорчать себя рассматриванием всех этих ужасов?
Она неуверенно возражала:
— О, но я п-просто хочу знать, Папочка. Разве в этом есть что-то плохое?
Целуя ее в лоб, он отвечал:
— Конечно, нет, дорогая. Нет ничего плохого в том, что ты хочешь «знать». Но ведь ты уже знаешь. Знаешь о Холокосте, об истории погромов, знаешь о пропитанной насквозь кровью земле так называемой «цивилизованной» Европы. Знаешь о нацистской Германии, даже о том, как равнодушно относились Британия и США к спасению евреев. Ты знаешь более чем достаточно в общих чертах. Но к чему эти ужасные подробности, Норма?
И ведь был прав. Действительно, к чему?..
Драматург был истинным мастером слова. Стоило ему появиться в комнате, как нужные слова так и слетались к нему, будто притягиваемые магнитом. У запинающейся, заикающейся Нормы не было ни малейшего шанса.
А затем он начинал говорить о «порнографии ужаса».
Или о «купании в страданиях».
А уж если был особенно сердит, то называл это «купанием в чужих страданиях».
О, но ведь и я тоже еврейка. Разве я не могу быть еврейкой? Разве дело только в родителях? Разве нельзя быть еврейкой в душе?
Она слушала. Она мрачно выслушивала все его рассуждения. Никогда не перебивала умного мужа. Словно все происходило на занятиях по актерскому мастерству, и она прижимала поруганную книгу к груди, к своему громко стучавшему сердечку. Но было бы гораздо лучше, если б она захлопнула эту книгу, отбросила куда-нибудь в сторону от подоконника — ну, скажем, на потертый бархатный диван. В моменты, подобные этому, она могла испытывать боль, обиду. Даже гнев, но знала, что не имеет права показывать этого. Нет. Наверное, я все же никакая не еврейка.
Спасало только то, что муж ее любил. Мало сказать «любил», просто обожал. Но и боялся за нее тоже. И стал проявлять почти собственническое отношение к ее мыслям и чувствам. К ее таким «чувствительным» нервам. (Помнишь, что «едва не случилось» в Англии?) Ну, конечно, ведь он был старше на целых восемнадцать лет и потому считал своим долгом защитить жену. В такие моменты его трогала широта собственного чувства. Он видел слезы, блиставшие в прелестных синих глазах жены. Ее дрожащие губки. Однако даже в эти секунды вдруг вспоминал, как режиссер «Автобусной остановки», влюбленный в его жену, поражался способности Мэрилин Монро заплакать в любой нужный момент. Монро никогда не просила глицерина. Слезы всегда были настоящими.
Как быстро вся эта сцена превращалась в импровизацию.
Она, запинаясь, говорила:
— Но, Папочка… А что, если никто не будет? Я имею в виду сейчас? Значит, и я тоже не должна?
— Должна… что?
— Знать об этом? Думать об этом? Пусть даже в такой прекрасный летний день? Здесь, на берегу океана? Разве люди, подобные нам, не должны думать об этом? Х-хотя бы смотреть на эти снимки?..
— Ну, не будь смешной, Норма! Ты ничего никому не должна.
— Просто я хочу сказать… обязательно должен найтись хотя бы один человек, который будет видеть все эти вещи. Ты понимаешь, о чем я? Где-нибудь в мире хотя бы один человек. Каждую минуту. Иначе может случиться… что люди вообще обо всем забудут, ведь так?
— Дорогая, Холокост не та вещь, которую так просто забыть. Но вовсе не ты обязана помнить о нем каждую минуту.