Тайна асассинов - Александр Воронель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заинтересовавшись этим вопросом, мы найдем, что и самоубийство Ставрогина в «Бесах» у Достоевского столь же необосновано. Объяснимо, но отнюдь не мотивировано.
Между Ставрогиным и Смердяковым, вопреки их полярным характеристикам у Достоевского, есть нечто общее. Оба они вне общества — один якобы выше, а другой — ниже — и по разно объясняемым причинам оба владеют философской свободой по отношению к общепринятой догматике. Эта их циническая свобода и ошеломляет воспитанного в определенных правилах собеседника. И Ставрогин также неспособен ощутить угрызения совести (хотя и по другим видимым причинам), и также неожиданно не склонен воспользоваться безнаказанностью, обеспеченной ему ничтожеством окружающих, как и Смердяков. Он кончает с собой только после того, как достигает всего, чего хотел. И без малейшей реальной необходимости для этого.
Анализировать истинные обстоятельства и причины этого самоустранения лучше всего на самом первом примере такого рода, описанном Достоевским в «Преступлении и наказании». Писатель тогда был моложе и пытался, если не обосновать, то подробнее детализировать столь же немотивированное самоубийство Свидригайлова. Интересно также обратить внимание на неприятный, но в чем-то схожий по звучанию, характер всех трех фамилий, неслучайно, вероятно, перекликающихся со смертью, стервятиной (падалью) и Сатаной.
Свидригайлов в «Преступлении и наказании» не просто преступник. Он — сверхчеловек. Без малейших колебаний осуществляет он тот идеал удачливого, свободного от всякой нервозности, злодея, о котором мозгляк Раскольников может только мечтать.
В каком-то смысле Свидригайлов повторяет историю Раскольникова. Он тоже убивает «старуху» — женщину, с которой живет — чтобы завладеть ее имением, и тратит доставшиеся деньги на щедрые, эстетически продуманные благодеяния. Даже такая мелкая деталь, как ранний роман с девочкой, соответственно у одного в садистском, а у другого в слащаво — сентиментальном ключе, однако в обоих случаях закончившийся ее ранней смертью, повторяется у обоих.
Почти мистически (учитывая, что он ничего не читает, а тратит время на вино и карты) Свидригайлов оказывается не только внимательным читателем теорий Раскольникова, но и героем, способным сильной рукой осуществить их воплощение в жизнь. Он имеет силу «переступить» все то, что Раскольников так бы хотел. И конечно встреча со следователем, которая приобретает такое судьбоносное значение для Раскольникова, просто не оставляет никакого следа в жизни Свидригайлова. Он кажется больше, чем просто человеком, которого Раскольников всердцах характеризует, как «тварь дрожащую». Он кажется даже и больше, чем человеком, который по той же терминологии «право имеет».
Он выглядит самим дьяволом, воплощением зла:
«Это было какое-то странное лицо, похожее как бы на маску: белое, румяное, с румяными, алыми губами, с светлобелокурою бородой и с довольно еще густыми белокурыми волосами. Глаза были как-то слишком голубые, а взгляд их как-то слишком тяжел и неподвижен. Что-то было ужасно неприятное в этом красивом и чрезвычайно моложавом лице».
…Белокурая бестия.
Свидригайлов представляется настолько проникнутым и управляемым (обладаемым) злом, что у него не возникает ни малейшего желания исправиться. Он даже готов для опыта сотворить и добро, чтобы не стать однообразным, но совершенно неспособен ощутить, что это добро могло бы его возвысить или как-нибудь там «преобразить». Напротив, он делает иногда добро, как и зло, только для собственного удовольствия, т. е., с христианской точки зрения, втуне.
Итак, зло в Свидригайлове вполне торжествует и становится неустранимым. Тогда вдруг он задумывает сам себя устранить… Предварительно всех облагодетельствовав. Он спокойно обдумывает и хладнокровно осуществляет самоубийство на глазах еврея-пожарника, чтобы обеспечить юридическую ясность события, как говорит автор, или… скорее, чтобы подчеркнуть его нежитейский, метафорический характер.
Я долго не мог понять, с чего вдруг Достоевскому понадобился этот несчастный еврей-пожарник, не сыгравший никакой роли в романе, ни до, ни после…, пока не перечитал снова эти странные строки:
«…Высокая каланча мелькнула ему влево. «Ба! — подумал он, — да вот и место… По крайней мере при официальном свидетеле…».
…У запертых больших ворот… стоял небольшой человечек, закутанный в серое солдатское пальто и в медной ахиллесовой каске… На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени. Оба они, Свидригайлов и Ахиллес, несколько времени, молча, рассматривали один другого. Ахиллесу наконец показалось непорядком, что человек не пьян, а стоит перед ним в трех шагах, глядит в упор и ничего не говорит.
— А-зе, сто-зе вам и здеся на-а-до? — проговорил он, все еще не шевелясь и не изменяя своего положения.
— Да ничего, брат, здравствуй! — ответил Свидригайлов.
— Здеся не места.
— Я, брат, еду в чужие край.
— В чужие край?..
Свидригайлов вынул револьвер и взвел курок. Ахиллес приподнял брови.
— А-зе, сто-зе, эти сутки (шутки) здеся не места!
— Да почему же бы и не место?
— А потому-зе, сто не места.
— Ну, брат, это все равно. Место хорошее, коли тебя станут спрашивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку.
Он приставил револьвер к своему правому виску.
— А-зе здеся нельзя, здеся не места! — встрепенулся Ахиллес, расширяя все больше и больше зрачки.
Свидригайлов спустил курок.».
Смысл этой полумаскарадной сцены весьма прозрачен. Покинув около пяти утра захолустную гостиницу с греко-римским названием «Адрианополь», Свидригайлов направляет свои последние шаги к каланче, как бы ко вратам небесным, возле которых его, конечно, встречает нездешний страж в греко-римской каске и намекает, что он направился не к тем воротам: каланча — пожарная, а не церковная, и у тех врат должен бы стоять совсем другой еврей, хотя, может быть, тоже в римской каске — св. Петр — «Здеся не места.» Знает он, что ли, чего барин ищет?
Свидригайлов, однако, неожиданно сердечно его приветствует, называя даже братом. (Я после этого специально просмотрел весь роман, чтобы найти не называл ли он так еще кого-нибудь. — Нет, никого, ни разу.) Он, таким образом, как бы уже в бесшабашном предощущении последней бездны сообщает привратнику, открывающему туда дверь: «мы одной крови — ты и я!». И добавляет, что место это — пародия на церковь — как раз и есть подходящая площадка для аннигиляции нераскаянного грешника, отпавшего сына церкви, добычи Дьявола.
Хотя пожарник, конечно, одет в обыкновенную шинель, автор пишет, что он был «закутан в серое солдатское пальто», как будто в тогу. Свидригайлов только здоровается с пожарником, а тот немедля отвечает, что «здеся не места», будто ему ведомы невысказанные людские желания. Когда Свидригайлов достает револьвер, неуязвимый — а судя по поведению, и неустрашимый — Ахиллес даже не шевелится, будто он заведомо знает, что опасность грозит не ему. Встрепенулся он лишь после того, как Свидригайлов приставил револьвер к своему виску. Реальный персонаж, пожалуй, только тут бы и успокоился…
Уже две тысячи лет евреи в сознании христианских народов маячат свидетелями неясно чего, неизвестно зачем, так что даже лица их приобрели устойчивый «отпечаток вековечной скорби». Они неотступно присутствуют при всех мало-мальски значительных событиях, и это их провиденциальное присутствие канонически признается христианской (греко-римской) церковью и недвусмысленными высказываниями ее основоположника — св. Павла. Хотя добросовестный христианин ни при каких обстоятельствах не может от этого свидетельства отвертеться, и потому писатель в соответствии с духом учения церкви вынужден впустить еврея на страницы своего романа, ничто зато не мешает ему иронизировать, обыгрывая нелепое сочетание греко-римской каски, символизирующей вечное небесное достоинство его роли, с еврейским акцентом, подчеркивающим его сегодняшнее земное ничтожество, не позволяющее даже правильно понять эту роль.
Таким образом, ключом к сцене является не сам еврей-пожарник — фигура скорее анекдотическая, карнавальная — а его непроизвольная связь с учением Церкви. Самоубийство Свидригайлова, не будучи достаточно мотивировано в романе, серьезно мотивировано этим учением.
Блаженный Августин и земной опыт
Христианская церковь, благодаря бл. Августину, еще с V в. н. э. приняла взгляд, утвердившийся ранее в иудаизме, согласно которому зло не обладает самостоятельным существованием и, следовательно, метафизически восторжествовать не может. Только Бог-Свет-Добро существует в вечности самодостаточно и абсолютно. Соответственно, только доброе начало выступает творчески созидательно и вдохновенно.