Футбольное поле в лесу. Рок-проза - Павел Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но так было позже.
Утром я гулял. Вернее, мы гуляли.
Очень красивая лошадка с желтыми волосами. У нее красные губы, тонкие черные брови и ресницы черные с бахромой. Уж не сапожной ли ваксой она их мажет? Когда она наклонилась ко мне (зачем – вы узнаете вскоре), я увидел, как кусочек ваксы упал с ресниц и остался на щеке. Черный кусочек ваксы казался огромным среди мелких кусочков пудры.
Нас четверо. Мы стоим у гранитного подъезда. Гранит гладкий, как зеркало, в него можно смотреться, и я вижу всех нас там, по ту сторону черного гранита, в грозных сумерках. Над домами – большое прохладное солнце в туманном осеннем мареве. Не над домами, конечно, над бывшими домами, над развалинами. Нет слов и звуков. Единственный звук в оглохшем мире воспоминаний – сигнал автомобиля «эмка» с желтоватыми стеклами и лакированным кузовом, запорошенным пылью.
Не позабыл я ту террасу, где два чудесных старичка, не виденные мной ни разу, так обласкали новичка таких таинственных ночевок в двух креслах, сдвинутых в одно, где сон прекрасен и неловок. Все было так и – не иначе. Да, «эмка» старая ползла, чтоб оказался я на даче, …и дивный вечер тепло природу освещал, и Бог мне руку клал на плечи, и душу счастьем насыщал. Седые люди – муж с женой – склоняли нежно надо мной седые пряди или челку. Глаза, какими смотрит Бог, вдруг y неё блеснули колко. A вот сверкнул его зрачок. Кусты, стручки, плетенье кресел, теплынь, закат, небесный свет. Смотрел и в то же время грезил, но сердцем знал, сомненья нет, что в этот вечер где-то рядом бродила смерть…
Итак, сигнал «эмки», которая одна единственная проносится по растрескавшемуся серому асфальту утренней военной улицы и исчезает за развалинами, где среди других куч – кучка нищего. Вспомни, о нем уже рассказывалось.
Двое других – мужчины в коричневых пальто с подняты ми воротниками. Они взрослые, им лет по четырнадцать, а может быть – по сорок. Они стоят возле нас, курят, оглядываются, переминаются, а потом медленно уходят. Тогда женщина приседает передо мной, и я близко от глаз вижу её тревожные глаза на напудренном лице. С ресниц надает кусочек ваксы и остается в моей памяти на её щеке среди мелких кусочков пудры.
Задравши хвостик, шатаясь на лапках, я кинулся за ними вдогонку, выполняя ее приказ, и догнал. Они поджидали меня, остановившись посреди вытоптанной довоенной клумбы, твердой, как камень, поблескивающей вкраплениями осколков стекла. И вот тут-то я увидел такое, чего никогда не забыть. Теперь, правда, уже нет на губах той улыбочки, что возникает при трогательных воспоминаниях далекого детства. Из глаза одного из мужчин вытекла слеза, прозрачная одинокая слезинка, ясная капелька. Она, слетев с ресниц, медленно, на ощупь, доползла до середины щеки, и он быстро, мужественно отер ее зажатым в кулаке краем воротника.
Хочу, чтобы ты, моя любимая, и вы, остальные, знали все это – и про нищего мальчугана, и про слезинку, и про развалины. Без этого ничего нельзя будет понять, а понять – необходимо…
Весь день и много дней после я слюнил пальцем свою меховую обезьянью мордочку и запомнившимся жестом вытирал щёку воротником.
Я ворвался в дом и спросил:
– Дома папа?
Я должен был показать ему, как мужественно умею вытирать слюни. Только ему, мужчине – что не мешало ему быть лошадью с прокуренными зубами, – потому что женщины не поймут, да и стыдновато перед ласково-грозной волчицей. Но лошади не было, она была где-то там, в стране, далекой от Вечной пустоты, где сквозь зубы не надо посвистывать, где вместо тебя пули посвистывают, славно так делают, музыкально.
Никого дома не оказалось, кроме братца, справившегося все-таки с дверным замком и впустившего меня в родной дом, так что мой вопрос попал прямо в него:
– Дома папа?
С братцем моим бестолковым сидели мы в перевернутых табуретах, как в кабине истребителя, гудели, пикировали. У него должна катиться слеза, и он должен мужественно вытирать ее. У него же не получалось, он не понимал, зачем все это, зачем мальчикам слюнить щеку, однако же, и не понимая, старался все же сделать так, чтобы я был им доволен. Но как мог я быть им доволен, если у него не получалось!
Не по-лу-ча-лось!
Помню разговоры, что у Борьки отца убили, и что его мама в кино видела хронику и разглядела среди бегущих в атаку московских ополченцев своего мужа, Борькиного отца, и миг его гибели – повалился как бы так, невзначай, шутя, и остался лежать маленьким комочком. И еще помню слухи, что она якобы попыталась разыскать кинооператора, снимавшего этот эпизод, но и его – вы будете смеяться – убили в том же бою, так что свою проявленную пленку он и не увидел.
Интересно, верно?
Не так давно – впрочем, ужасно давно! – братец пришел ко мне на день рождения и принес в подарок коробку конфет. Знаете вы, как такие дела происходят? В приоткрытую на мрачную лестничную клетку дверь квартиры внедряется румяный щенок, втягивает носом повисшие сопельки, и в руках у него сверток.
Он года два сидел в пятом классе, может быть, и больше.
– Ну, Борька, рассказывай, сколько двоек нахватал?
Отец мой, прервав посвистывание, задал этот вопросец с шутливой строгостью. Уж кому, как не мне, чувствовать оттенки, а вот братец мой неопытный покраснел, и даже слезы потекли по щекам от стыда. Сначала двумя быстрыми струйками, но запасец был небольшой, так что остальное дотекало отдельными слезинками. И он – знаете, что сделал? Зажал в кулак воротник курточки и стал им слезы вытирать. Запомнил! Ах, как я ненавидел тогда отца за этот ехидный вопросец. Борька, я знал, тогда думал, что вот у меня есть отец, а у него – нет и что, наверное, ему повезло: как бы он принес отцу двойки? Но, может быть, с отцом (думал Борька) по-другому все сложилось бы, и вдруг как раз плохо, что у него нет своего собственного отца.
Да, у меня он есть, а у него – нет.
По-че-му???
Братец никогда не видел своего папы, то есть, видел, конечно, не слепым родился, да не соображал, кто это. Что младенец понимает в свои первые два года? Другие, постарше его, и то не запомнили. Частенько, думаю, представлял он себе, какой у него мог бы быть собственный отец и что бы они делали вместе. Борька приходит домой.
– Папа дома?
– Папа? Дома, разумеется.
Папа – дома! А где же ему еще быть?
Как у меня.
Борька работал на заводе, между прочим, в кузнечном цехе (кто знает, тому объяснять не надо), в вечерней школе повышал уровень своих академических знаний, и, когда подошли годы, призвали братца на военную службу, во флот. Такой своеобразный кузнечный цех – кто знает, тому объяснять не надо. Проходил он срочную на Севере. Посылал своей матери письма, совсем фронтовые треугольники на страничках в клетку из школьной тетрадки. Очень просил, чтобы почаще ему писали.
Я лично с ним не переписывался. Начать с того, что вообще писанием писем не увлекался, ну и, кроме того, мне, например, никто тогда не удосужился сказать, что Борька скучает и просит, чтобы ему писали. Один единственный раз его мамочка – этак, между прочим, то ли сквозь слезы, то ли сквозь смех, в глаза даже не глядя, – прошептала, что, мол, «как он там, бедненький», и что, мол, «обрадовался бы, наверное, получив письмецо».
Намеки!
А между тем ушло детство, и ушла война с мальчиком – нищим, и где-то существует уже вполне взрослый молодой чело век – или девушка? – которого, которую (ненужное зачеркнуть) в бомбоубежище питали разжеванным черным хлебом в марлечке. Понял я все про крашеную перекисью лошадку с бровями, нарисованными поверх выщипанных коричневым карандашом М-2, и понял тех юных влюбленных мужчин, по возрасту не попавших тогда на фронт и поджидавших меня на вытоптанной клумбе. Один даже, помните, плакал, и знаете от чего? Ile поверите – от любви. Смех, да и только!
Зеркальные плиты подъезда отражают уже не развалины, а отстроенные дома. Чтоб осветить подъезд по утрам, солнце вынуждено приподниматься на цыпочки.
Видите, как!
Отслужив срочную, братец…
Впрочем, стоп. Таинственный ритм повествования заставляет прервать тему братца и ввести в дело нечто новенькое. Прошу покорно, читайте себе спокойно, но исподволь готовьтесь к дальнейшему.
Когда в морской рассветной мути я мыс увидел Меганом, подумал я в тот миг о том, что не добраться нам до сути ни жизни нашей, ни мечты, в Москве, среди друзей и близких, высоких дум, поступков низких, различных вин и сигарет, не потому, что мы плохие, а потому, что сути нет. Есть только слабое желанье нащупать дно… Стою я на ветру осеннем и, в робу кутаясь, как гном, дрожу, и розовым виденьем вдали мерцает Меганом.
Что верно, то верно: мыслями моими тогда действительно владело сильное желание напиться, ослабить боль нескольких жутких чирьев в нижней половине туловища. Если у вас такого не бывало, вам меня не понять. Эти действующие вулканы так пекли, что в голове гудело, и уж какие там особо радужные мысли могли ее посетить. Выпить бы стаканчик – и хорошо. Кстати сказать, на Ялту я рассчитывал. По расписанию мы приходи ли в десять утра, и стоянка – часа три. Вполне можно успеть.