Футбольное поле в лесу. Рок-проза - Павел Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не уверен, – сказал я, а может быть, и не сказал.
Князь действительно выпал в осадок, нашел себе сообщников, и с утра пораньше отправлялся на морскую охоту, а мы с Наташей не расставались целыми сутками, не считая нескольких часов, когда отсыпались. Утром, после завтрака мы валялись на пляже, дремали, плавали, даже, кажется, в картишки играли с одной счастливой семейной парой, милыми молодыми людьми: голубоглазым блондином с нежным загаром и широкими плечами и длинноволосой брюнеткой с зелеными глазами и темным румянцем на худощавом сильно загоревшем лице. И зубы у них были чудесные, точно кукурузные зерна в молочно-восковом початке. Сравнение само собой напрашивалось, когда они вгрызались в кукурузные початки. Их продавал тут же на пляже симпатичный местный парнишка с выгоревшими вихрами и в трусах такой ветхости, что все его устройство было на виду.
За час до Наташиного обеда мы вдвоем отправлялись в чебуречную.
В это жаркое дневное время в чебуречной никого, кроме нас, не было.
Мы садились за столик возле раскрытого окна и, овеваемые ветерком, попивали из граненых стаканов кисловатое пиво. Старик буфетчик, который знал про нас больше, чем мы сами про себя знали, с печальной доброжелательной улыбкой посматривал из закутка, где сидел на табуретке и что-то писал или читал, и только его поседевшая голова виднелась над прилавком.
Потом, одуревшие, мы шли через выжженный солнцем пустырь по звенящей сухой травой к морю.
Море было густо-синее, покрытое продолговатыми клоками белой пены, тревожное, словно бы ночное – так я чувствовал, – хотя была до обморока яркая середина дня, «афтенун», как говорила Наташина соседка.
После обеда, дождавшись Наташу, я провожал ее до голубятни, а сам плелся с территории дома отдыха в поселок по пыльным, засыпанным галькой дорожкам. Все было скучно – дорожки, и акация, и миндаль вдоль дорожек, но именно в этой скуке таилось немыслимое, умопомрачительное счастье. Между тем где-то в другом измерении и другой географической точке, однако, в то же самое время, мой братец дослуживал свой срок.
И больше о нем – ни слова пока что…
Моросил дождь, мы шли по мокрому московскому скверу. Под фонарями блестели ветки деревьев с остатками листвы. Дорожки и скамейки завалены были опавшими листьями. Некоторые листья совсем еще зеленые. И чего им не виселось?
Нам некуда было податься, и мы, миновав сквер, вышли на улицу, продолжая торопливо целоваться. Я не хотел отпускать Наташу, не хотел расставаться с ней никогда – и все! Но проводил ее до дома, и мы еще долго стояли в подъезде между дверьми, прижавшись друг к другу, стараясь сохранить наполнявшее нас то, южное, тепло.
А ведь она была кем-то из кордебалета обезьянки, как сказал по другому поводу один из героев гражданина Набокова. Кто читал – знает.
Мы провели чудесное воскресенье за городом. Был теплый день бабьего лета. Солнце пекло, как летом, и мы шагали бок обок по лесу, засыпанному опавшей листвой.
Шел мужичок с чистым личиком, в сером не по росту просторном пиджаке и с коробом, наполненным прозрачными пакетами с жареным картофелем. Мужичок проворно выхватывал из короба пакет за пакетом, разрывал целлофан и высыпал на землю хрустящие кружочки. Он был Осень.
В небе – белые, совсем летние облака. Да вот перемещались они быстрее, чем нужно, и совсем не в ту сторону. И когда заслоняли солнце, становилось вдруг мрачно-мрачно и очень холодно.
…с небес валил снежок, ворвался в бронхи ледяной и пряный из Коми прилетевший ветерок…
Мы с ней разговаривали, но я совсем не помню, что именно она говорила, потому что прежде, чем что-нибудь сказать, она называла меня по имени. Просто называла, и все. Окликала. А когда любимая женщина произносит твое имя, то у тебя сердце начинает стучать, в голову кровь бросается.
К станции вышли, пройдя через березовую рощу. Я и не вспомнил, что где-то неподалеку – футбольное поле в лесу. В станционном буфете, набитом грибниками, выпили пива, а потом набитая теми же грибниками электричка довезла нас до города.
В кухне аспирантского общежития (в конце темного бесконечно длинного коридора) аспирант-узбек готовил плов, и поэтому коридор наполнен был белым дымом сгоревшего масла. Запах дыма чувствовался и в холостяцкой комнате князя.
– На днях снимаю комнату. Это не так просто, но возможно. Я имею в виду снять комнату возможно. Да?
– Наверное.
– И мы – поженимся. – Молчание. И потом: – Где князь?
– Под кроватью.
И Наташа знаете, что сделала? – свесилась и заглянула под кровать. И я тоже свесился, так что мы с ней вместе видели мерцающие во тьме ласты, маску, плавки, превратившиеся в каменный комок, грязную нейлоновую рубашку – жалкие обломки лета.
Долго слышались хождения загулявших аспирантов за дверью, и ужасно грустным казался мне открывающийся в окне вид нового городского района: зеленовато-синие дома со слюдяными окошками…
…Зимой мы поссорились. Наташа была нерешительна, отмалчивалась, в глазах стояли слезы, я нервничал, кричал, и редкие ночные прохожие оборачивались на нас. У меня было чувство, словно между нами огромное стекло. Мы отлично видим и слышим друг друга. Мы скользим вдоль этого бесконечного стекла, и на его невидимой поверхности – то с моей стороны, то с её – возникают летучие, мутные от мороза блики, внезапно скрывая нас друг от друга.
Обледенелый асфальт блестел под фонарями.
У меня от мороза ноги ныли в легких носочках и тонких туфлях, руки окоченели, нос щипало, а Наташа – безмолвствовала!
– Ты обязана решиться, наконец, слышишь?
И еще:
– Это глупо. Это идиотизм, слышишь?
Наше свидание продолжается вечно на бесснежном морозе и никогда не кончится.
– А ты – решился? – спросила вдруг Наташа.
От ярости я чуть не задохнулся.
– Послушай! – закричал я. – Это немыслимо! Почему все время я? Мне нечего решаться, не обо мне речь! Ты должна решиться, только ты!
Сейчас оно лопнет и с нежным треньканьем посыплется на асфальт. Нет, не с нежным! Оно рухнет, разлетится на куски, со страшным грохотом трахнется о мостовую, о скрюченные деревья. Лишь морозная пыль останется. Больше ничего!
Легковой автомобиль, затормозив, развернулся и тихонько тюкнулся в столб. На асфальт с нежным треньканьем посыпались осколки фары. Но мы не обратили внимания на эту крошечную катастрофу.
Наташа молчала и была непроницаема. Мы холодно расстались, и через какое-то время, отогреваясь в тепле, я злорадно думал, что и ей где-то там тяжело сейчас, как и мне. Между прочим, я у неё спросил много-много лет спустя, неожиданно встретившись с ней приблизительно в том месте, где машина в столб врезалась (в этом месте я до сих пор высматриваю на асфальте осколки разбитой фары):
– Как ты ко мне относилась?..
Губы у нее печально опустились, прекрасные глаза подернулись чем-то таким странным, скорее несуществующим, чем реальным, и она с нарочито наигранным оживлением воскликнула:
– А что? Ты мне нравился!
Я готов был ответить ей теми же словами, только она меня не спросила.
Так будет через много-много лет, а пока что я сижу в своей тесной, как железнодорожное купе, комнате с кушеткой, письменным столом и книжной полкой. Настольная лампа освещает белые, нетронутые листы бумаги. От звуков джаза заметно вздрагивает деревянный ящик радиоприемника. Зеленый глазок индикатора в удивлении то сжимается, то расширяется, недоумевая, когда же эго, наконец, помехи прекратятся! А может быть, мой приемник не приспособлен к воспроизведению голубой ноты и всякий раз при ее появлении начинает трещать?
Жду, безнадежно жду чего-то и, когда кончается курево, выхожу из дома.
Шагаю по заснеженным московским улицам, а представляю ночной поселок у моря.
Пляж обледенел. В ледяную корку вмерзли монеты, еще летом брошенные отъезжающими на прощание в ласковые волны и отторгнутые целомудренным морем, противником всяческого язычества.
Штормовые волны заливаются в узкую щель дороги, прорубленную в горе. Во тьме несутся траурные тучи. Вокруг ни огонька, ни одной живой души. Если что и осталось от прежнего, так это море. Пусть оно бушует, но внутри оно прежнее, спокойное и теплое.
Но что это?
По дорожке под полу облетевшими деревьями плетется профессор в зимнем пальто до пят, в темноте мерцает светленький бок «Спидолы». А на балкончике голубятни в темном проеме распахнутой двери темнеет фигура закутанной в шаль соседки.
Я знаю дом, где все они теперь. Стоит в лесу средь сосен красных терем. Все мы, пока не затворят за нами дверь, в его существование не верим. Шагает старец в шапке-пирожке, в пальто громадном, в валенках, галошах. Сукно его пальто от глаз моих в вершке, и странный ветерок снежком глаза порошит, мои глаза снежком с его воротника. Проходит он неслышно и невидно, и сердцу до ужасного обидно, что встреча так нелепо коротка. Любовь и грусть мою сжимают душу, когда они тихонечко идут, не зная, что я вижу их и слышу, не ведая, что я могу быть тут. Они идут спокойно среди сосен, толпа живых людей идет сквозь них. Тот терем совместился в эту осень с обычным общежитьем для живых. Весь этот люд, теперешний и бывший, в одно пространство замела метель, но все-таки живой – корабль уплывший, а мертвый – севший намертво на мель. Корабль – фрегат, к тому же он и терем, и он же общежитье для живых. Бегут неслышно волки мимо двери, как барышни в наколках кружевных…