Футбольное поле в лесу. Рок-проза - Павел Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что это?
– Поманелька? Не знаешь? Ой! Вы знаете, Она, оказывается, не знает!!!
И плачет обезьянка, захлебывается слезами. А горе-то вовсе и не горе, а праздник!
Он – полу еврей, она – полу еврейка. Его отец должен бы жениться на ее матери, а его мать должна бы выйти замуж за ее отца. Хрупкий, похожий на деревянную скульптуру «еврейчик» потянулся к крепкой русской девке, «шиксе». А вот его отец – средних лет русский – клюнул на утонченную красоту молоденькой еврейки.
Размышляя на эту тему, он представлял себе, какое потомство получилось бы от этих двух новых браков. Но в результате – так выходило из размышлений – они, то есть новые, «другие», дети, он и она, все равно бы встретились и кровь бы смешалась.
Поторопились родители, соединившись раньше времени на целое поколение, и их детям – полукровкам трудно, даже невозможно соединиться.
Их удел – вечная разлука.
Он подумал, что это и есть предмет его сочинения…
Когда-то придется приступать к описанию еще одного бесхвостого или хвостатого (имеется в виду Кулеш), чтобы того, в пропотевшем пиджаке, поставить на место. Не зря же он едет со мной в промозглом вагоне.
Рапсодии песочные часы воздушным пузырем, туманным от росы, скрывающимся в зарослях кленовых, мерцают среди сумерек зеленых. Дрожаньем струн, смычка шмелиной песнью и россыпью созвучий голубых по лестнице сбегают ноты с вестью: уходит время…
Так вот, Кулеш тогда еще начинался, в тех зелено-золотых тонах. Ярясь и психуя, выталкивал он с футбольного поля в лесу меня да братца моего горемычного. Зверек такой непонятный, волосатый и осипший, впадающий вдруг в истерику и вдруг исчезающий в никуда, в ту самую Великую пустоту.
А ведь ты, Кулеш, действительно какая-то подозрительная личность, и моя мама определила самое основное в твоем облике и вообще существе.
И продолжал.
Вот ты спросил, помню ли я Юру, а я представил высокое крыльцо в тени, морозный горный воздух, мартовские сосульки и нас с Юрой, усевшихся боком на деревянные поручни и попивающих из горлышка пиво и заедающих шашлычком на коротких шампурах. Наши лыжи стоят внизу, прислоненные к потрескавшейся оштукатуренной стене. Стена в пятнах, потеках, кое-где покрыта прозрачными наростами оплывшего льда.
Эта стена навсегда запомнилась из-за бурого пятна, хотя сама она серая, даже голубая, пятна, напоминающего очертаниями фигурку согбенного гнома в свалившемся набок колпаке с помпоном, с длинной и широкой бородой, опутывающей всего гнома, кроме верхней части лица с огромными глазами-пятнами, пристально уставившимися в твои глаза.
Каждый раз я ловил себя на мысли: вот хорошо бы запомнить это пятно, зарисовать в памяти или даже сфотографировать. Но, попивая сладковатое «жигулевское», поеживаясь в тени от холода и глядя на горные склоны, покрытые льдом и ярко освещенные жарким солнцем, с сожалением, вызывающим сентиментальные слезы, говорил себе, что, наверное, уехав отсюда, уже никогда не вспомню странного гнома, хотя сейчас, в данный момент, столь пристально вглядываюсь в него.
Тогда я ошибался, думая, что навсегда теряю гнома с удивительными глазами. Память сохранила его, и, может быть, именно из-за него я и Юру помню в те короткие прекрасные минуты несуетного сидения на крыльце Домбайского буфета.
Это был долговязый парень с худым лицом и глубоко посаженными глазами. Он сутулился, хмурился и поэтому – казалось нам – волком смотрит. Глаза так и сверкали из укрытия, точно из двух пещер. Весь его облик говорил о физической и духовной силе.
Мне такие люди не нравятся, в них мало человечности, способности понять другую личность, мир для них прост, ясен, и, несмотря на цельность, такие люди кажутся мне скучными, и, может быть, даже вообще людьми быть не достойны.
Достойны – не то слово. Что значит – достойны, не достойны?
Точнее сказать, им бы не людьми родиться, а другими какими-нибудь существами – орлами или горными козлами, а может быть, лошадьми Пржевальского. Впрочем, последние слишком уж суетливы в момент опасности.
Итак, Юра, сидящий в кресле возле камина, выставив колени и свесив крупные кисти рук к дощатому полу, застеленному тонким вытертым ковриком, казался мне именно таким существом – примитивным и унылым.
Это был первый вечер нашего знакомства.
Однако же наутро, когда всех нас выгнали из бревенчатого дома на снег делать зарядку, солнечный луч осветил пещеры, и глаза в глубине пещер оказались зеленоватыми, прозрачными, и пестрая радужница камешками чернела в студеной воде. В другой раз мне удалось увидеть его глаза не в засаде, где они у него обычно находились, а, так сказать, в домашней обстановке. Юра лежал на кровати, положив пятки на железную спинку (кровать была ему коротка), и дневной свет, проникающий в распахнутое окно, высвечивал пещеры и затянутые веками выпуклые полушария. Но вот веки поползли вверх, и открылись глаза, теперь уже не зеленоватые, а голубые. Они всегда у него голубые, зеленоватыми же делаются, когда желтый свет солнца или электрической лампы смешивается с голубым. Голубое с желтым дает зеленоватое. Я лично так объясняю изменения цвета Юриных глаз.
Впечатление о примитивности, бездушии разрушилось. Глаза выдали растерянность перед жизнью, а человек, теряющийся перед жизнью, – есть настоящий человек, вернее, истинный человек, ибо, растерявшись, все силы души направляет на то, что бы найти свой путь. Если для достижения этой цели человек тратит все силы души, наверняка путь будет найден, а если не найден, то сами по себе поиски станут для человека плодотворными.
Так я думал тогда и теперь так считаю.
Юра был веселый, но одновременно очень пылкий, даже страстный, и я опасался за постоянство моей девушки. В кровати под простыней, натянутой до подбородка, она напоминала саночницу перед стартом, особенно когда поднимала коротко остриженную голову, словно бы высматривая маршрут предстоящего скоростного спуска, и Юра выпускал на неё из пещер горячие взгляды.
Однажды мы с ним пошли в Теберду.
Мы шагали в расстегнутых пальто и без шапок вниз по горному серпантину. Слева оставалось ущелье, но дну его бежала речка Аманаус. За ущельем в лазоревое небо упирались острые вершины, покрытые сине розовым льдом, матовым, как мрамор. Солнце поднялось, и почти вся дорога была ярко освещена. Лишь иногда мы оказывались в тени, и здесь было так холодно, даже морозно, что уши начинало пощипывать, а за обочиной под снежным настом булькали и журчали натекающие со склона талые воды, и кое-где дорогу пересекали быстрые речушки, разрушившие асфальтовое покрытие. Асфальт, трескаясь, приобретал сходство с засыпанным камнями дном горных речек, состоящих как бы из нескольких русел, сплетенных, точно женская коса, в одно.
Навстречу попался автобус. Он медленно поднимался из Теберды в Домбай с очередной группой туристов. Их глазами я увидел нас с Юрой: два молодых человека, беспечных и свободных, шагают неведомо куда, и они, эти два молодых человека, не чужие здесь, не случайные гости на горной дороге вдали от жилья, а хозяева, властители этих мест – гор и ущелий.
Я с беспощадной ясностью осознавал призрачность такого представления о нас. Такими же призрачными были наши представления о беспечной и живописной компании (вязаные красные шапки с помпонами, нейлоновые куртки и узкие брючки, вправленных в толстые шерстяные носки, и массивные ботинки для горных лыж), встреченной нами некоторое время назад, когда мы в первый день, еще не знакомые, ехали из Теберды в Домбай в таком же (или в том же самом) расхлябанном автобусе, ноющем от натуги.
Громко разговаривая, мы делились самыми сокровенными взглядами на жизнь, знакомили друг друга с самыми важными событиями из своих жизней, каждый из нас, не вслушиваясь, правда, в эти интимные излияния, выложил все о своей единственной и неудачной любви. Впрочем, в наших рассказах неудачная любовь вовсе не выглядела такой уж безнадежной, и даже получалось, что мы, и только мы сами, виноваты в неурядицах и что только от нас, единственно от нас, зависело благополучие этой любви.
Восхитительное заблуждение. Нас послушать, так нет в мире ничего сверхъестественного, а Великая пустота – досужая выдумка художника!
Однако было именно так.
Теперь у меня от Юры осталось лишь внешнее впечатление, я позабывал все его откровения, все подробности его жизни и его чувств. Но осталось впечатление о полной (прозрачной) ясности в отношении его судьбы, его растерянности перед жизнью, что он пытался в себе перебороть.
До сих пор вспоминаю охватившую меня тогда тревогу за него. Как же он жить будет со своей неприспособленностью, да еще и без моей поддержки, хотя я и отдавал себе отчет, что не могу оказать ему поддержку, ибо сам нуждался в крепком плече близкого человека.