Смертельная диета. Stop анорексия - Елена Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Две кружки ароматного чая и свежая улица, которую я проклинаю за холод! Холод, холод, холод. Леденею даже в зимней куртке летом. Пожалуй это единственное, что можно впрыснуть как упрек ей, анорексии. Не делай меня сосулькой! Если даришь такое удовольствие, прекрати поганить его, травить его этим ветром, обжигающим, как снег. В колледже после первого урока, передвигая ногами по коридору, я осознаю, что почти падаю в обморок. Она зовет продолжать, посмотреть на следствие; на искусство своей работы, над которым столько трудилась, делая меня то счастливой, то склонной к суициду; на сползание по стенке и испуг учителей. Но мне нужно сдать проекты и закончить эту школу. Этот год. Поэтому я вливаю горячий кофе без сахара, чуть задушив подкатившую слабость. Беру бесплатную библию и покупаю горсть орех. Протеин. А потом опять. Занятия и растворение во времени. Оно проходит. И анорексия больше вливается в меня. Хотя сегодня я еще раз поем орешки или сухофрукты. Потому что люблю. И они не делают меня вздутой, как баллун. Чуть притупляют голод и позволяют все еще прощупывать ее каждым капилляром.
Любить или ненавидеть?
Второй день ничего не ем. Ощущение эйфории прокладывается между тонкой кожей и нервами, выдавливая великолепное наслаждение собой и миром вокруг и около. Мне хочется лететь. Это не просто слова о счастье и попытка себя обмануть. Нет. Это что-то настоящее, реальное. То, что должно продолжать меня. Вчера я написала письмо маме и отправила записи о ней, об анорексии, о моем сердце и моей душе. Меня пугает только то, что никто не разделяет моего счастья. Моего упоения. Все только пугаются и крутят у виска. Мамина реакция понятна — она волнуется. Но… мне нравится. Нравится быть с ней, отдаваться ей. Теперь я называю себя «перышко». Потому что легкие лепестки голода пролегли сквозь мое нутро и существование. И, словно птицей, тебя подхватывает и встряхивает от одержимости запрещенного, таящегося в самых дальних уголках твоего я. Или уже не «твоего я», а «ее я». Ее. Увлекшей и затянувшей. Оно прилипло к подошвам желаний и присосало жгучим повелением «истязай себя, красотка», она нарисовала новый образ «это великолепно» и поставила, как тонкую хрустальную вазу Сваровски — настолько ценную, что страшно смотреть, страшно трогать, страшно просто ощущать ее рядом. Она расколется даже при дыхании. Расколется так же, как колется сердце, отдавая отчаянные последние стуки, болью выбивая в вены, которые теперь отчетливо видны на тонких руках синими грубыми прутьями труб сквозь белую прозрачную кожу, кровь с пониженным содержанием гормонов голода. Голод — такое родное и согревающее. Если когда-нибудь люди будут покупать необычные книги, то, пожалуй, стоит выпустить новый словарь анорексика, где «голод» описывался как оттенок эмоций, а вовсе не «усиленная потребность в пище».
Россия
«Дорогой дневник, я решила, что мне будет легче кому-то говорить об этом, потому что никто не может разделить моей радости, никто не понимает меня, никто не поддерживает в этой любви. Мы с ней, как Ромео и Джульетта. Они… убивают ее, цепко схватив, тащат из моего опустошенного существования то, что я так лелею… Как это страшно… Они хотят. Хотят убить, вырвать с корнем. Во мне. Убить. Убить! Убить! Они не понимают, что это часть меня. И, убив ее, они убью меня. Я — жалкое ничтожество без ее контроля. Я — оторванная половинка этого решительного и дающего столько любви существа».
Кап-кап-кап. Звук соленой крови в отпечатках слез где-то ложбинкой боли. Она уходит, и я лечу. А что будет? Как это — навсегда закрыть глаза? Просто не проснуться? Просто упасть… Перестать ощущать землю и отдать себя целиком.
Иду мимо машин. Звук тормозов, гул, гам, крик… В глазах темно… Сердце… Где оно? Оно же билось… Билось, билось и…
— Аня! — мне бьет по щекам какая-то мымра. Так звонко, что даже многоэтажный дом падает в глаза, — Аня! Очнись! — продолжает орать карга, — Сколько пальцев ты видишь? — что, блин, за вопрос такой, если вместо пальцев эта мочалка тычет мне в нос какими-то кишками цвета коры облепихи?
Кап-кап-кап. Вспышка! Дом исчезает. Куда? Только что тут была огромная многоэтажка со стеклянными балконами, которые, разбросав свои зеркала, сыпали мне лицо осколками. Где дом? Дома нет… Он стал просто синим потолком в белой пушистой паутине. Облепиховые кишки постепенно растворяются, перетекая в толстые пальцы мымры, которая одета в белый халат, воняющий мокрым одеялом бабушкиной дачи.
Кап-кап-кап. Вспышка. Резкая боль. В носу. Ломит тело от самых ноздрей до желудка. Пальцы мрамором не могут даже пошевелиться. Их притянуло к чему-то холодному. Сознание постепенно перетекает из твердого звука гудящих аппаратов в нежный металл понимания. Больница. Палата. Доктор.
Кап-кап-кап. Все стерто из памяти. Прокрутка назад. Пустота. Пустота. Ничего нет.
Только эта клиника. Только этот доктор. И… Боже! НЕТ! Нет! В моем теле еда! Я чутко ощущаю, как стенки желудка облепила гадость белкового сиропа «Для жизни»… Жизни, которую отнимают с каждой каплей этой жидкости, перетекающей в меня из зонда — через нос. Эту отвратительную трубищу ставили через нос! Через нос! Изверги! Заставили мой организм жрать какую-то гадость, поглощать это дерьмо, переваривать гнусность! Отнимая меня у меня.
— Что со мной? — хрипит кто-то чужой моими губами, — может, этот «чужой» и есть она? Реальная анорексия? Та, кто так долго не мог говорить ни с кем, кроме меня самой?
— Головой ты двинулась, деточка. Вот что. Шла, шла и двинулась. Тебя в психушку когда отправлять — в этот понедельник или в следующий?
— Можно в предыдущий? — огрызается кто-то вместо меня.
— Мало тебе в голодные обмороки падать посреди дорог, где машины ездят, да? Еще захотелось?
Нет, ну что за разговоры с пациентами? Я тут только что очнулась, еще не знаю от чего, а мне про какие-то психушки-свихнушки. Самой бы ей туда не пойти, а? Умная тетя с кишками вместо пальцев щелкает на листе ручкой и в упор передвигает грязные глаза с записей на меня:
— Ты когда ела последний раз, дура?
Я просто возмущена! Дура? Это из какой оперы? Решительно не могу осознать на каком основании общение «доктор-пациент» перевелись в подобные плоскости. Нет, лучше сказать не плоскости, а наклонности. И наклонности у этой мадам явно будут куда-то в сферу увольнения.
— Ах да, ты не можешь сказать… Ты ведь не знаешь, какое число сегодня… Ну, в общем так, моя милая, можешь ответить на вопрос, учитывая, что в отключке ты была 12 дней.
12 дней!!! Эта белеберда капала в меня 12 дней?
— Ты что, онемела вдруг? Сначала жрать перестала, а теперь говорить?
Сука, блин, не пойти ли ей… сразу в кабинет к начальнику клиники? Или у них тут так водится? И сам этот начальник не меньше слов хорошо-основательных-матерных знает? У меня, понимаешь ли, великое событие — первый серьезный случай госпитализации явно по причине, связанный с той, кому принадлежит мое сердечко, а она, мало того, что огрызается, ничего толком не объяснив, так еще и встречает в тепло-холеные отношения с дорогой и ценной, единственной и неповторимой. Или я категорично съехала с катушек или это… да что же это?
— Я ничерта не понимаю, — выдавливаю я.
— Еще б ты что-то понимала после подобного издевательства над собой. Тебе жить не хочется? Ну что ж, могу обрадовать — недолго осталось. Необратимые процессы. Слышала про такое?
— Это те, к которым не обращаются?
— Это те, благодаря которым не возвращаются, — лыбится она, пытаясь скорчить профессиональную гримасу охренительного доктора. Типа: «Посмотри какая я остроумная».
— Откуда и куда?
— Из реанимации, родная, домой.
Кап-кап-кап. Шок. Боль. Ужас.
— Даже не знаю, зачем спросила про психушку… Ты, наверное, и до нее не доживешь, — она смотрит на дешевые часы, обернувшие ее толстенную руку в районе, где у меня запястье, а у нее слойчонок жирка, — на обед пора, — ух-тыж-долбани-меня-апстенку, есть пошла! Ей бы на диетку, дней на 40. На водичке одной посидеть. Может, помогло, — что-нибудь нужно?
— Откуда такая забота, можно узнать? После невероятно теплого приема «Аня вернулась с того света», я думала, что максимум, чего достойна — это заживо быть кинутой в яму горькомухлатского кладбища на съедение овчаркам.
— Положение обязывает, — толкает в руки серую пожеванную временем бумагу, тупой карандаш и папку, гордо именуемую «история болезни», — на, ознакомься с историей своей. Достоянием явно не станет, но, может, к концу жизни поумнеешь.
Мадам сует ладони в белый крахмал своего халата и семенит к двери. Стук. Кап.
Кап-кап-кап. Было это. Было то. Я грохнулась в обморок. Отключка. Остановка сердца. Откачка. Бьется из последних сил. Кровь — вода с говном и блевотиной старого крокодила. Печень, почки, поджелудочная — понятия, больше неупотребительные в предложениях со словами «хорошо» и всеми производными. В общем, судя по всему, Аня — уже труп. Просто пока могу махать ресницами. Нет, ну надо же! 12 дней мучить мой желудок зондом! 12 гребанных дней! Ради чего? Чтобы обозвать меня дурой и пойти на обед? Смешные люди, доктора. Пережимаю прищепкой от капельницы поток белой гадости, бегущей по трубе. Увольте. Погибать, так с музыкой.