Пейзаж с наводнением - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лидо
Ржавый румынский танкер, барахтающийся в лазури,как стоптанный полуботинок, который, вздохнув, разули.
Команда в одном исподнем — бабники, онанюги —загорает на палубе, поскольку они на юге,
но без копейки в кармане, чтоб выйти в город,издали выглядящий, точно он приколот
как открытка к закату; над рейдом плывут отарытуч, запах потных подмышек и перебор гитары.
О, Средиземное море! после твоей пустыниногу тянет запутаться в уличной паутине.
Палубные надстройки и прогнивший базисразглядывают в бинокль порт, как верблюд — оазис.
Ах, лишь истлев в песке, растеряв наколки,можно видать, пройти сквозь ушко иголки,
чтоб сесть там за круглый столик с какой-нибудь ненагляднойместных кровей под цветной гирляндой
и слушать, как в южном небе над флагом морской купальнишелестят, точно пальцы, мусоля банкноты, пальмы.
1991«Взгляни на деревянный дом…»
Взгляни на деревянный дом.Помножь его на жизнь. Помножьна то, что предстоит потом.Полученное бросит в дрожьиль поразит параличом,оцепенением стропил,бревенчатостью, кирпичом —всем тем, что дымоход скопил.
Пространство, в телескоп звездырассматривая свой улов,ломящийся от пустотыи суммы четырех углов,темнеет, заражаясь не —одушевленностью, слепойспособностью глядеть вовне,ощупывать его тропой.
Он — твой не потому, что в немвсе кажется тебе чужим,но тем, что, поглощен огнем,он не проговорит: бежим.В нем твой архитектурный вкус.Рассчитанный на прочный быт,он из безадресности плюснеобитаемости сбит.
И он перестоит века,галактику, жилую частьгрядущего, от паукапривычку перенявши прястьткань времени, точнее — бязьиз тикающего сырца,как маятником, колотясьо стенку головой жильца.
1988Вертумн
Памяти Джанни Буттафавы
IЯ встретил тебя впервые в чужих для тебя широтах.Нога твоя там не ступала; но слава твоя достигламест, где плоды обычно делаются из глины.По колено в снегу, ты возвышался, белый,больше того — нагой, в компании одноногих,тоже голых деревьев, в качестве специалистапо низким температурам. «Римское божество» —гласила выцветшая табличка,и для меня ты был богом, поскольку ты знал о прошломбольше, нежели я (будущее меняв те годы мало интересовало).С другой стороны, кудрявый и толстощекий,ты казался ровесником. И хотя ты не понимални слова на местном наречьи, мы как-то разговорились.Болтал поначалу я; что-то насчет Помоны,петляющих наших рек, капризной погоды, денег,отсутствия овощей, чехарды с временамигода — насчет вещей, я думал, тебе доступныхесли не по существу, то по общему тонужалобы. Мало-помалу (жалоба — универсальныйпраязык; вначале, наверно, было«ой» или «ай») ты принялся отзываться:щуриться, морщить лоб; нижняя часть лицакак бы оттаяла, и губы зашевелились.«Вертумн», — наконец ты выдавил. «Меня зовут Вертумном».
IIЭто был зимний, серый, вернее — бесцветный день.Конечности, плечи, торс, по мере того как мыпереходили от темы к теме,медленно розовели и покрывались тканью:шляпа, рубашка, брюки, пиджак, пальтотемно-зеленого цвета, туфли от Балансиаги.Снаружи тоже теплело, и ты порой, замерев,вслушивался с напряжением в шелест парка,переворачивая изредка клейкий листв поисках точного слова, точного выраженья.Во всяком случае, если не ошибаюсь,к моменту, когда я, изрядно воодушевившись,витийствовал об истории, войнах, неурожае,скверном правительстве, уже отцвела сирень,и ты сидел на скамейке, издали напоминаяобычного гражданина, измученного государством;температура твоя была тридцать шесть и шесть.«Пойдем», — произнес ты, тронув меня за локоть.«Пойдем; покажу тебе местность, где я родился и вырос».
IIIДорога туда, естественно, лежала сквозь облака,напоминавшие цветом то гипс, то мраморнастолько, что мне показалось, что ты имел в видуименно это: размытые очертанья,хаос, развалины мира. Но это бы означалобудущее — в то время, как ты ужесуществовал. Чуть позже, в пустой кофейнев добела раскаленном солнцем дремлющем городке,где кто-то, выдумав арку, был не в силах остановиться,я понял, что заблуждаюсь, услышав твою беседус местной старухой. Язык оказался смесьювечнозеленого шелеста с лепетом вечносинихволн — и настолько стремительным, что в течение разговораты несколько раз превратился у меня на глазах в нее.«Кто она?» — я спросил после, когда мы вышли.«Она?» — ты пожал плечами. «Никто. Для тебя — богиня».
IVСделалось чуть прохладней. Навстречу нам стали частопопадаться прохожие. Некоторые кивали,другие смотрели в сторону, и виден был только профиль.Все они были, однако, темноволосы.У каждого за спиной — безупречная перспектива,не исключая детей. Что касается стариков,у них она как бы скручивалась — как раковина у улитки.Действительно, прошлого всюду было гораздо больше,чем настоящего. Больше тысячелетий,чем гладких автомобилей. Люди и изваянья,по мере их приближенья и удаленья,не увеличивались и не уменьшались,давая понять, что они — постоянные величины.Странно тебя было видеть в естественной обстановке.Но менее странным был факт, что меня почтивсе понимали. Дело, наверно, былов идеальной акустике, связанной с архитектурой,либо — в твоем вмешательстве; в склонности вообщеабсолютного слуха к нечленораздельным звукам.
V«Не удивляйся: моя специальность — метаморфозы.На кого я взгляну — становятся тотчас мною.Тебе это на руку. Все-таки за границей».
VIЧетверть века спустя, я слышу, Вертумн, твой голос,произносящий эти слова, и чувствую на себепристальный взгляд твоих серых, странныхдля южанина глаз. На заднем плане — пальмы,точно всклокоченные трамонтанойкитайские иероглифы, и кипарисы,как египетские обелиски.Полдень; дряхлая балюстрада;и заляпанный солнцем Ломбардии смертный обликбожества! временный для божества,но для меня — единственный. С залысинами, с усамискорее а ла Мопассан, чем Ницше,с сильно раздавшимся — для вящего камуфляжа —торсом. С другой стороны, не мнехвастать диаметром, прикидываться Сатурном,кокетничать с телескопом. Ничто не проходит даром,время — особенно. Наши кольца —скорее кольца деревьев с их перспективой пня,нежели сельского хороводаили объятья. Коснуться тебя — коснутьсяастрономической суммы клеток,цена которой всегда — судьба,но которой лишь нежность — пропорциональна.
VIIя водворился в мире, в котором твой жест и словобыли непререкаемы. Мимикрия, подражаньерасценивались как лояльность. Я овладел искусствомсливаться с ландшафтом, как с мебелью или шторой(что сказалось с годами на качестве гардероба).С уст моих в разговоре стало порой срыватьсяличное местоимение множественного числа,и в пальцах проснулась живость боярышника в ограде.Также я бросил оглядываться. Заслышав сзади топот,теперь я не вздрагиваю. Лопатками, как сквозняк,я чувствую, что и за моей спиноютеперь тоже тянется улица, заросшая колоннадой,что в дальнем ее конце тоже синеют волныАдриатики. Сумма их, безусловно,твой подарок, Вертумн. Если угодно — сдача,мелочь, которой щедрая бесконечностьпорой осыпает временное. Отчасти — из суеверья,отчасти, наверно, поскольку оно одно —временное — и способно на ощущенье счастья.
VIII«В этом смысле таким, как я, —ты ухмылялся, — от вашего брата польза».
IXС годами мне стало казаться, что радость жизнисделалась для тебя как бы второй натурой.Я даже начал прикидывать, так ли уж безопаснарадость для божества? не вечностью ли божествов итоге расплачивается за радостьжизни? Ты только отмахивался. Но никто,никто, мой Вертумн, так не радовался прозрачнойструе, кирпичу базилики, иглам пиний,цепкости почерка. Больше, чем мы! Гораздобольше. Мне даже казалось, будто ты заразилсянашей всеядностью. Действительно: вид с балконана просторную площадь, дребезг колоколов,обтекаемость рыбы, рваное колоратуровидимой только в профиль птицы,перерастающие в овацию аплодисменты лавра,шелест банкнот — оценить могут только те,кто помнит, что завтра, в лучшем случае — послезавтравсе это кончится. Возможно, как раз у нихбессмертные учатся радости, способности улыбаться.(Ведь бессмертным чужды подобные опасенья.)В этом смысле тебе от нашего брата польза.
XНикто никогда не знал, как ты проводишь ночи.Это не так уж странно, если учесть твоепроисхождение. Как-то за полночь, в центре мира,я встретил тебя в компании тусклых звезд,и ты подмигнул мне. Скрытность? Но космос вовсене скрытность. Наоборот: в космосе видно всеневооруженным глазом, и спят там без одеяла.Накал нормальной звезды таков,что, охлаждаясь, горазд породить алфавит,растительность, форму времени; просто — нас,с нашим прошлым, будущим, настоящими так далее. Мы — всего лишьградусники, братья и сестры льда,а не Бетельгейзе. Ты сделан был из теплаи оттого — повсеместен. Трудно себе представитьтебя в какой-то отдельной, даже блестящей, точке.Отсюда — твоя незримость. Боги не оставляютпятен на простыне, не говоря — потомства,довольствуясь рукотворным сходствомв каменной нише или в конце аллеи,будучи счастливы в меньшинстве.
XIАйсберг вплывает в тропики. Выдохнув дым, верблюдрекламирует где-то на севере бетонную пирамиду.Ты тоже, увы, навострился пренебрегатьсвоими прямыми обязанностями. Четыре времени годавсе больше смахивают друг на друга,смешиваясь, точно в выцветшем портмонезаядлого путешественника франки, лиры,марки, кроны, фунты, рубли.Газеты бормочут «эффект теплицы» и «общий рынок»,но кости ломит что дома, что в койке за рубежом.Глядишь, разрушается даже бежавшая минным полемгодами предшественница шалопая Кристо.В итоге — птицы не улетаютвовремя в Африку, типы вроде меняреже и реже возвращаются восвояси,квартплата резко подскакивает. Мало того, что нужножить, ежемесячно надо еще и платить за это.«Чем банальнее климат, — как ты заметил, —тем будущее быстрей становится настоящим».
XIIЖарким июльским утром температура телападает, чтоб достичь нуля.Горизонтальная масса в моргевыглядит как сырье садовойскульптуры. Начиная с разрыва сердцаи кончая окаменелостью. В этот разслова не подействуют: мой языкдля тебя уже больше не иностранный,чтобы прислушиваться. И нельзявступить в то же облако дважды. Дажеесли ты бог. Тем более, если нет.
XIIIЗимой глобус мысленно сплющивается. Широтынаползают, особенно в сумерках, друг на друга.Альпы им не препятствуют. Пахнет оледененьем.Пахнет, я бы добавил, неолитом и палеолитом.В просторечии — будущим. Ибо оледененьеесть категория будущего, которое есть пора,когда больше уже никого не любишь,даже себя. Когда надеваешь вещина себя без расчета все это внезапно скинутьв чьей-нибудь комнате, и когда не можешьвыйти из дому в одной голубой рубашке,не говоря — нагим. Я многому научилсяу тебя, но не этому. В определенном смысле,в будущем нет никого; в определенном смысле,в будущем нам никто не дорог.Конечно, там всюду маячат морены и сталактиты,точно с потекшим контуром лувры и небоскребы.Конечно, там кто-то движется: мамонты илижуки-мутанты из алюминия, некоторые — на лыжах.Но ты был богом субтропиков с правом надзора надсмешанным лесом и черноземной зоной —над этой родиной прошлого. В будущем его нет,и там тебе делать нечего. То-то оно наползаетзимой на отроги Альп, на милые Апеннины,отхватывая то лужайку с ее цветком, то просточто-нибудь вечнозеленое: магнолию, ветку лавра;и не только зимой. Будущее всегданастает, когда кто-нибудь умирает.Особенно человек. Тем более — если бог.
XIVРаскрашенная в цвета зари собакалает в спину прохожего цвета ночи.
XVВ прошлом те, кого любишь, не умирают!В прошлом они изменяют или прячутся в перспективу.В прошлом лацканы уже; единственные полуботинкидымятся у батареи, как развалины буги-вуги.В прошлом стынущая скамейканапоминает обилием перекладинобезумевший знак равенства. В прошлом ветердо сих пор будоражит смесьлатыни с глаголицей в голом парке:жэ, че, ша, ща плюс икс, игрек, зет,и ты звонко смеешься: «Как говорил ваш вождь,ничего не знаю лучше абракадабры».
XVIЧетверть века спустя, похожий на позвоночниктрамвай высекает искру в вечернем небе,как гражданский салют погасшему навсегдаокну. Один караваджо равняется двум бернини,оборачиваясь шерстяным кашнеили арией в Опере. Эти метаморфозы,теперь оставшиеся без присмотра,продолжаются по инерции. Другие предметы, впрочем,затвердевают в том качестве, в котором ты их оставил,отчего они больше не по кармануникому. Демонстрация преданности? Просто склонностьк монументальности? Или это в дверинагло ломится будущее, и непроданная душау нас на глазах приобретает статусклассики, красного дерева, яичка от Фаберже?Вероятней последнее. Что — тоже метаморфозаи тоже твоя заслуга. Мне не из чего сплестивенок, чтоб как-то украсить чело твое на исходеэтого чрезвычайно сухого года.В дурно обставленной, но большой квартире,как собака, оставшаяся без пастуха,я опускаюсь на четверенькии скребу когтями паркет, точно под ним зарыто —потому что оттуда идет тепло —твое теперешнее существованье.В дальнем конце коридора гремят посудой;за дверью шуршат подолы и тянет стужей.«Вертумн, — я шепчу, прижимаясь к коричневой половицемокрой щекою, — Вертумн, вернись».
Декабрь 1990, Милан«Не важно, что было вокруг, и не важно…»