Воспоминания - Η. О. Лосский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я узнал, что все кончено, я в отчаянии побежал в Духовской ров и, плача, блуждал там несколько часов. Не могу описать горя нашей кроткой матери, второй раз перенесшей страшный, ни с чем не сравнимый удар самоубийства близкого, горячо любимого члена семьи. Неудивительно, что после тяжелых испытаний в характере мамы появилась следующая черта: она боялась много смеяться, надевать светлое платье, так как, по ее мнению, за этим всегда следовало какое‑нибудь несчастье.
В это время и мое поведение стало для матери источником тяжелых беспокойств. Начиная с пятого класса, я стал переживать душевный кризис, через который прошло большинство русских юношей в XIX веке. Несправедливости нашего политического строя стали привлекать к себе мое внимание.
Их было особенно много у нас в Белоруссии, где поляки и евреи подвергались различным стеснениям. Некоторые мелочи были так грубы, что не могли остаться незамеченными и не вызвать возмущения, которое подготовляло почву для дальнейшей критики всего строя. Так, например, на вывесках магазинов евреи были обязаны писать полностью не только свою фамилию, но также имя отчество, чтобы каждый покупатель легко мог заметить, что владелец магазина еврей. При этом имя отчество необходимо было писать с теми бытовыми сокращениями и искажениями, которые часто придавали комический характер великим библейским именам; так, на вывеске писалось «Сруль Мойшович» вместо «Израиль Моисеевич». Литвины–католики, учащиеся в гимназии, обязаны были пользоваться молитвенниками, напечатанными не латиницею, а русским алфавитом (кириллицею). У одного моего товарища надзиратель вытащил из кармана пальто молитвенник; он оказался напечатанным латиницею; мальчик был наказан за это. Стеснения языка к тому же в столь интимной области, как религиозная жизнь, производили впечатление вопиющей несправедливости.
Грубые выходки антисемитов также тяжело поражали меня. В молодости я отличался крейнею деликатностью: оценивая человека, я никогда не произносил резких слов осуждения и даже мысленно не решался формулировать их. Поэтому безжалостные насмешки над евреями некоторых наших учителей–антисемитов были мне глубоко неприятны.
Кажется, в четвертом классе ученик Ратнер, учившийся недурно, но говоривший очень плохо и со смешным акцентом, опоздал немного на первый урок и, отворив дверь в класс, с виноватым видом остановился у двери. Шел урок преподавателя русского языка Покровского, бывшего также инспектором гимназии. «Почему ты опоздал?» — строго спросил Покровский. «Я обстригался» — ответил Ратнер своим грудным голосом, характерно протягивая «а». «Как?»
— спросил Покровский при дружном хохоте класса. «Я об- стригнулся». Хохот еще более усилился. «Что?» — «Я об- стригивался» — пролепетал Ратнер и больше уже не отвечал на вопросы учителя. «Садись!» — Покровский раскрыл журнал и с удовольствием поставил в графе Ратнера жирную единицу.
Неудивительно, что евреи были носителями революционных идей и критики нашего общественного порядка. Ратнер подтолкнул и меня на этот путь. Когда мы были в V классе, он как‑то позвал меня погулять в саду перед гимназиею. «Лосску», обратился он ко мне, как всегда с чрезвычайною серьезностью. «Как ты думаешь, природа есть храм или мастерская?» На это я, подумав, ответил: «Когда я в лесу рублю дерево, она — мастерская, а когда я стою на высокой горе и любуюсь красивым видом, она — храм». Моему собеседнику этот ответ был не по душе, и он стал пространно толковать о том, что каждый человек обязан работать, не покладая рук, для улучшения жизни и усовершенствования общественного порядка.
Вскоре в таких беседах стала принимать участие небольшая группа гимназистов нашего класса. Мы начали читать «запрещенные» книги, то есть книги, изъятые из общественных библиотек. Это были сочинения Писарева, Добролюбова, Михайловского. Действительно нелегальной, подпольной литературы в моих руках не было. У нас был какой‑то рукописный каталог книг для самообразования. Руководясь им, мы старались доставать все, что в нем было указано. Между прочим, я прочитал книгу Вундта «Душа человека и животных» в одном из первых изданий ее; она тоже была в числе книг, изъятых из библиотек; вероятно, она была признана книгою, склоняющею к материалистическому миропониманию.
С идеями социализма я познакомился отчасти из бесед с товарищами, отчасти по намекам на них, вылавливаемым из книг. Они произвели на меня большое впечатление и увлекли меня. Мне казалось истиной очевидной, как дважды два четыре, что, например, устранение класса торговцев, как сложной системы посредников между производителями и потребителями, приведет к чрезвычайной экономии сил и облегчению жизни. Через 35 лет, в 1920—1922 гг., я своими глазами увидел, к чему может привести устранение класса торговцев: количество посредников между производителем и потребителем возрасло неимоверно, и эти посредники были чиновниками на службе у деспотического социалистического государства. Все недостатки бюрократизма внедрились в систему снабжения в размерах, невиданных при прежнем порядке: формализм, волокита, невнимание к интересам покупателя и забота лишь о том, чтобы не сделать шаг, за который придется отвечать перед государством, и т. п.
Свободное, открытое обсуждение проблем социализма легко показало бы даже и пятнадцатилетнему мальчику, каким я был в 1885 г., что замена неудовлетворительной социальной системы другою может повести за собою вместе с устранением недостатков первой новые недостатки, еще худшие, чем прежние. Во всяком случае свободное обсуждение социальных вопросов в печати и в обществе открыло бы глаза юношеству, по крайней мере, на ту истину, что 'революционный социализм есть нелепость, что социалистический строй, если он и возможен, предполагает множество психологических, экономических, технических и т. п. предпосылок, которые могут быть осуществлены только постепенно, путем эволюции, а не посредством грубого революционного насилия.
В России в то время, особенно в провинциальном городе Западного края, простой интерес гимназиста к таким проблемам уже мог компрометировать его. Неудивительно, что молодые люди, начинавшие задумываться над вопросами социальной справедливости, сразу попадали в положение заговорщиков, образующих тайные кружки, и были обречены на то, чтобы подпасть односторонним влияниям и получать тенденциозное освещение явлений общественной жизни.
Замечательно, что на путь крайних течений нередко вступали дети священников, дети полицейских и других чиновников из семей консервативных и притом проникнутых высоким сознанием долга. В таких случаях цель у отцов и детей была одна и та же: добро в общественной жизни. Но одни считали возможным осуществлять его в рамках существующего порядка путем добросовестного исполнения своих обязанностей, а другие считали необходимым для этого изменить коренным образом весь общественный строй.
Во всяком случае, я встречался в ранней молодости в социальном движении только с этим аспектом добра, подмеченным Тургеневым, а не с аспектом сатанинского извращения, описанным в «Бесах» Достоевского. Только однажды кто‑то из товарищей задал мне несколько неясный вопрос, думаю ли я, что копаться в проблемах личной нравственности (таких людей он назвал «нравственными свиньями») и заботиться о ней полезно, или я полагаю, что личная нравственность не имеет значения в сравнении с общественными проблемами. Я решительно стал протестовать против пренебрежения личной нравственностью и товарищ мой замолк. Думаю, что это был единственный случай, когда я столкнулся с умонастроением, ведущим на путь Петра Верховенского или Нечаева.
Надобно, однако, заметить, что сторона несомненного зла в моем душевном состоянии была. Внимание мое было слишком односторонее сосредоточено на рассказах о несправедливостях администрации, о злоупотреблениях ее, о жестоких усмирениях крестьянских волнений и т. п. Передавая эти рассказы, я приходил в состояние крайнего волнения, у меня делались сердцебиения, приливы крови к голове, бессонница. Из такого настроения возникает у молодежи доверие даже и к клеветнической демагогии революционных изданий.
Беседуя со своими единомышленниками, я пришел к убеждению, что нам нужно выйти из узкого круга товарищей и нести свои взгляды в народ. Скоро представился для этого случай, показавшийся мне особенно удобным. У одного из товарищей брат был полицейским офицером. В семье его некоторое время жил бывший волостной писарь, молодой человек, временно потерявший службу, но рассчитывавший вскоре опять стать волостным писарем. Я счел его ценным объектом пропаганды и стал вести с ним беседы о несовершенствах нашего политического порядка, о социализме и т. п.
Это было весною 1887 г. В это же время произошла глубокая перемена в моей религиозной жизни. Во время Великого поста все православные гимназисты обязаны были исповедоваться у гимназического священника, о. Терпиловско- го (о нем было сказано уже несколько слов). Во время ис- пвоеди он мне задал вопрос: «Романы читаешь?» — «Да, читаю», ответил я. «Нехорошо», — сказал священник и наложил на меня эпитимию: класть по сто поклонов во время вечернеД молитвы в течение всего остального времени поста.