Воспоминания - Η. О. Лосский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые же дни товарищи стали объяснять мне сущность половых отношений. Я усомнился в правильности их сведений. Когда кто‑то из них заявил мне, что и я таким же способом появился на свет, я возмутился и вызвал оскорбителя на дуэль, что еще более насмешило мальчуганов. С видом глубокого убеждения я стал уверять их, что дети «не всегда зарождаются таким способом», как они говорят: иногда это происходит от поцелуев. Кажется, моя уверенность подействовала на некоторых более скромных мальчиков.
В течение первых двух–трех лет, в 1881—1883 гг., попадались еще среди учеников третьего и четвертого классов великовозрастные верзилы, высокого роста почти уже сложившиеся мужчины. Потом они как‑то повывелись, и среда стала более однородною. Из учеников старших классов в конвикте обращал на себя внимание Лев Иосифович Петра- жицкий, будущий профессор Петербургского университета. Когда я поступил в первый класс, он был уже в VTEI классе. Бледный, худощавый юноша, он был всегда серьезен и внушал к себе уважение; иногда, случайно проходя и увидев какую‑нибудь особенно возмутительную шалость, он спокойным тоном делал замечание, несколько сдерживавшее сорванцов.
В 1881 г. в двух отделениях первого класса гимназии было приблизительно девяносто учеников. Я был во втором отделении. Из первого отделения я с самого начала познакомился с Николаем (Васильевичем) Тесленко, впоследствии известным присяжным поверенным и политическим деятелем, и с Заблоцким, будущим врачом. Как люди состоятельные, они жили не в конвикте, а у своих родных. Начиная с V. класса, я учился с ними вместе, так как в V классе число учеников было уже невелико и класс был один. Режим классических гимназий, особенно в Западном крае, был такой свирепый, что из девяноста мальчиков, поступивших в первый класс в 1881 г., через восемь лет, то есть весною 1889 г. окончило курс без всяких задержек по пути только двое: Тесленко и Заблоцкий. Остальные или оставались хотя бы один раз на второй год в каком‑либо классе, или были удалены, или сами покинули гимназию.
Учение в гимназии в общем было малоинтересное. Нас душили латынью, неинтересной потому, что все внимание было сосредоточено на грамматике, а не на культуре и литературе античного мира. В первом классе было восемь уроков латинского языка в неделю. Преподаватель русского языка, кажется, Антонович, вел уроки занимательно и содержательно, но он вскоре уехал из Витебска.
Превосходны были уроки немецкого языка у Александра Ивановича Бадендика. Он был ученый, любящий языкознание вообще. От него мы получали ценные сведения не только о немецком, но и о русском языке. Говорил он по–русски безукоризненно правильно, был человеком справедливым до щепетильности, мужественно отстаивал свое мнение в педагогическом совете и пользовался всеобщим уважением даже среди гимназистов–сорванцов. Кажется, он был голландского происхождения. Бадендик был человек холостой лет сорока. Вместе с учительницею немецкого языка женской гимназии Мариею Васильевной Шабер он нанимал домик, окруженный садом. В этом саду Бадендик сам работал, прищеплял фруктовые деревья и т. п. Мария Васильевна была добродушная полная немка, веселая и живая, тоже лет сорока. П–орусски она говорила нередко с комическими ошибками, например, «прислуга у меня хорошая: и чистая, и плотная» вместо чистоплотная. Она была вдова, у нее была взрослая дочь, которая вскоре вышла замуж.
Мать моя каким‑то образом была издавна знакома с Мариею Васильевною. Отдавая меня в гимназию, она пошла к ней вместе со мною. М. В. Шабер и Бадендик любили детей; они предложили мне приходить к ним из конвикта в отпуск по субботам и воскресеньям. Общение с этими добрыми, культурными людьми было для меня отдыхом от конвикта. Когда я уходил от них в воскресенье вечером, они мне давали кучу сластей на целую неделю.
Вообще я делился этими подарками со своими товарищами, но однажды, получив между прочим засахаренные яблоки, я засунул их под подушку и ел понемногу один. Товарищи это подсмотрели и утащили мое сокровище. Придя вечером в спальню и не найдя пакетика с яблоками, я был так возмущен, что решился в первый и, конечно, в последний раз в жизни пожаловаться надзирателю: в доболыпевицкой России жалоба начальству, донос, «ябедничество», как известно, считалось делом презренным: чувство товарищеской солидарности было очень развито.
Надзиратель пришел со мною вместе в спальню. Мои соседи по кровати, конечно, стали заявлять, что они знать ничего не знают, ведать не ведают. «Может быть он сам куда- нибудь засунул свои яблоки, да и забыл», сказал Иодко. Они подняли мою подушку, потом тюфак, — под ним оказался пакет с яблоками. Надзиратель повернулся и ушел, а я подавленный смущением и униженный насмешками товарищей, готов был провалиться сквозь землю.
Надзиратель наш был горький пьяница. Напивался он, вероятно, по ночам: днем незаметно было, чтобы он находился в ненормальном состоянии. Настал, однако, день, когда у него началась белая горячка. Он лежал с пеною на губах. Воспитанники толпились у открытой двери его комнаты. Он был увезен в больницу и по выздоровлении не вернулся к нам. На его место был назначен Яков Иванович Лешко, старик лет шестидесяти или более, вдовец. Для роли воспитателя он годился еще менее, чем предыдущий. Он любил скабрезные анекдоты. Обходя спальни вечером, когда мы уже раздевались, он любил присесть на край кровати воспитанника и, ведя шутливый разговор, просунуть руку под одеяло и потрепать мальчика ладонью пониже спины. Лицо у него было довольно приятное, но несколько напоминающее старый гриб; если бы несколько усилить степень разложения, увеличить его кадык, мешки под глазами, то он стал бы похож на Федора Павловича Карамазова.
Шалили мы при нем очень дерзко. Например, перед сном, когда уже мы были раздеты, у нас начиналась война подушками. Мы делились на две партии. Во главе одной предводителем был Мурзич. Это был мальчик, смелый до дерзости, сильный, ловкий, умный и волевой. Он пользовался большим влиянием в классе и был коноводом. Во главе другой партии становился тоже какой‑либо сильный и ловкий мальчик, например Сохачевский. Он был родом из Креславки, как и я, учился не особенно хорошо и славился, как великолепный плавец в саженки. Красивое зрелище было, когда он выплывал на середину широкой Двины, выбрасывая то правую, то левую руку, быстро подвигаясь вперед после каждого четкого удара ладонью о воду и выскакивая из воды так, что вся грудь была видна.
Битва подушками была очень оживленною. По условному знаку начинался бой. Стоя на своих кроватях в нижнем белье, мы начинали тузить друг друга подушками по голове, туловищу, ногам. Сраженные падали на кровать или проходы между кроватями, ловкий противник устраивал засаду и нападал сзади. Криков было мало, но топот ног и шум падений был такой, что звуки доносились до нижнего этажа. Поэтому на площадке лестницы стоял сторожевой и, наклонившись, смотрел на площадку первого этажа. Как только внизу появлялся Яков Иванович, иногда в нижнем белье, в калошах на босу ногу и начинал подниматься наверх, шагая через две, три ступени, сторожевой вбегал с криком «Лешко!»; мигом тушились огни, все прятались под одеяла и казалось спали мертвым сном, когда надзиратель входил в комнату. «Свиньи вы, тютьки вы!», начинал кричать Лешко, изрекая свое любимое ругательство; он подходил то к одной, то к другой постели, называя мальчиков по имени, но в ответ получал только сонное мычанье. Так ему и приходилось удаляться ни с чем.
Были шалости и более вредные. Мальчик Ярковский заболел какою‑то легкою болезнью и несколько дней находился в особой комнате, в лазарете. Решено было подшутить над ним, напугать его ночью. У нас была складная шахматная доска. Согнув ее пополам и быстро двигая вверх и вниз пластинки ее, можно было получить странный, ни на что не похожий треск. Один из мальчиков в лунную ночь, укутавшись в простыню, подошел к стеклянной двери лазарета и затрещал доскою. Ярковский вскочил на постели и закричал «Иезус–Мария». Раздался еще громче треск, Ярковский отчаянным голосом закричал еще громче и упал на постель. Зажгли свечу, стали его успокаивать, он едва не потерял сознание от страха.
Курение было запрещено, но почти все курили. Я еще в семилетнем возрасте как‑то взял дома окурок, зажег его и, втянув в себя дым, бросил папиросу, найдя, что курение вещь неприятная. Отец мой был страстным курильщиком, но считал это недостатком и очень не одобрял курение подростков. Однажды, когда мне было лет девять, он взял с меня честное слово, что до 16 лет я не буду курить. Слово это я сдержал; мало того, к шестнадцатилетнему возрасту во мне уже твердо укоренилось отвращение к курению и убеждение, что курение есть немаловажный порок.
Осенью 1882 г. моя мать со всеми детьми переехала из Дагды в Витебск. На окраине города она наняла маленький деревянный домик в три окна на улицу. Сестра Леля поступила в женскую гимназию ведомства Импер. Марии, а сестра Витя была принята в институт в Москве. Праздники я проводил теперь уже дома в семье. К сожалению, отношения мои к товарищам в конвикте испортились. У нас был обычай в случае ссоры заявлять: «Я с тобою не разговариваю». После этого все сношения между поссорившимися прекращались, они переставали замечать друг друга и такой разрыв мог продолжаться несколько дней, недель и более.