Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя поправил ему простыню. Сам взял стакан с тумбочки, отхлебнул остывшего чаю.
— А тебе не кажется… тебе, такому христианину… что убивать — кого бы то ни было — грех?.. Ну, большой… смертный грех?.. А ты ведь пойдешь убивать, Котя, по-настоящему… Ты же никого, никогда не убивал… И вдруг — ты там… пули, танки, огонь, прицельными, наводка, пли!.. ложись!.. все рвется, все горит… гимнастерки на людях знаешь как быстро заграются?!.. особенно если облить бензином… А танк тоже горит ничего себе… И ты — там — внутри — в железе — и в огне… Ты спятил, Котя, тебе же по всем заповедям Бога — нельзя туда!.. Ты же не сможешь выстрелить!.. Просто — взять автомат и расстрелять всю обойму — в пустоту… А там — на домах, на чердаках — снайперы сидят… Тебя, тебя убьют сразу, а не ты убьешь… Так зачем же?! — заорал Митя натужно, и шея его побагровела. — Зачем же ты туда идешь?!.. Жить все равно не хочешь?!..
Котя прикрыл глаза. В комнату всунулось испуганное личико медсестры: что тут такое творится?!.. не можете поосторожней на поворотах?!.. ведь это все-таки больной человек, а не медведь в берлоге!.. Митя махнул рукой: извините, ладно, уходите, мы тут договорим…
Котя лежал с закрытыми глазами, вытянувшись, замерев, без движенья — как святой в гробу. И руки на груди крест-накрест сложены. Князь, аристократ, провались все на свете. Порода в каждой черточке просвечивает. Себя под пули — только не свою честь. Честь сохранит, убережет. Вот оно, воспитанье. Вот он — мир иной, потерянный, вновь не обретенный.
Еще Котя не разлепил губы, а Митя уже знал ответ.
— Затем, что я иду на эту войну защищать не только великую Россию, ставшую великой блудницей Вавилонской, что в будущем может снова стать великой Русской Империей, если мы сами, все, постараемся… но и потому, чтобы защитить русскую честь… о нас ведь уже говорят гадости… что мы, мы сами, наши, русские военные продали чеченским террористам взрывчатку, чтоб взорвать московские дома… и даже что это мы сами их взорвали… чтоб посеять в народе ненависть к Чечне, страх перед Чечней, чтобы войну в Чечне приветствовали… так же, как и любую войну, ибо все, что ни делает государство — ура, справедливо, велико… Но у меня есть душа. Отдельно взятая живая душа, Митя. И я пойду и положу свою душу за други своя — просто потому, что есть честь сраженья, что маленькой своею смертью я отмою замаранную, загаженную честь русского солдата. Я пойду солдатом — не офицером… Я… отработаю…
Митя глядел на лежащего в подушках князя Оболенского, как глядел бы на него мертвого, в гробу, при орденах, на войне заработанных.
— А в монастырь… не лучше?.. может, уедешь… пострижешься… в Ипатий?.. в Лавру?..
— Не могу, — догадался Митя по шевельнувшимся Котиным губам. — Не могу еще. Не чувствую себя готовым. Я хочу смыть кровью… безвинную кровь… я даже денег за эту службу не возьму, там же все наемники, там же все работают… я — не зарабатывать еду… я…
Он открыл глаза. Взял Митину руку. Его рука была горяча как огонь.
— Я еду туда — страдать… Христа ради…
“Как те, юродивые, тогда, давно”, - подумал Митя, и мороз прошел у него белой кистью по спине, поднял дыбом волосы надо лбом.
КРУГ ПЯТЫЙ. БЕЗУМЬЕ
…Из драгоценностей старухи Голицыной, тающих в Митиной жизни, как дым, оплаченных кровью, и его и чужой, оставалось уже не так много. Он со страхом полез в заветную наволочку, развязал завязки. Высыпал то, что осталось, на кровать. Взял перстень-аметист великого Князя Сандро, повертел в руках, попробовал надеть на палец — он, к удивленью, налез, и даже на средний. Горел лилово-сумеречно-алым светом. Ну все, подумал Митя, теперь мне каюк, больше спиртного в рот не возьму, ведь камень предохраняет от пьянства. Поднес к глазам, к лицу образок с святым Дмитрием Донским. Ах, и этот был князь; да еще его тезка, а значит, это его святой, какое совпаденье. Не надеть ли мне сей образок на шею. Жизнь тяжела, а смерть рядом ходит. Митя попробовал цепочку на прочность — неизносная, вовек не порвется. Просунул голову в цепочку, поправил образок на груди, полюбовался. Потом затолкал под рубашку. Ведь это как крест нательный. Вот он и крестик, тоже под рубахой; он и в бане его не снимает, и в душе, когда моется. Котя не велел. На одеяле неистово сверкнули алмазные серьги Императрицы-матери Марии Феодоровны. В страхе Митя цапнул их, накрыл рукой, как бы ловил бабочку, опять раздвинул пальцы. Ох, надо бы подарить их женщине. Какой-нибудь милой, прелестной женщине, что станет их с радостью носить, его благодарить. Кому?! Новой жене?! Новой любовнице… Он вздрогнул, бросил серьги в наволочку, сумасшедше-быстро завязал ее, швырнул под кровать. Никаких женщин больше. Он наелся женщинами. Он сыт. По горло.
Он проводил Котю Оболенского на войну. В полном солдатском обмундировании, стоя около вагона, заметаемый колющим, режущим снегом, с вещмешком на плечах, Котя выглядел кургузо, нелепо, грустно, как обернутый в одеяло валенок — вечный воин России, исхлестанной военными вьюгами, вечный солдат, идущий сражаться невесть за что. Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Котя глядел на Митю ободряюще; под глазами у Коти мерцали черно-синие круги — он плохо спал ночами, не совсем оправился от отравленья — сильно он испортил себе кровь. Митя глядел на него и думал: он едет умирать, он едет под пули и разрывы, под уханья базук, — а я?.. Куда поеду я?.. Покупать поместье на Ривьере?.. Они обнялись. Проводница толкнула Котю в бок кулаком. В другом кулаке у нее мотался фонарь. Ей в лицо бил снег, она отирала его рукавом. “Давайте, прощайтесь скорее!.. Зеленый уже дали!..” Котя задом влез в вагон, все смотрел на Митю, смотрел долго, пронизывающе, бесслезно.
Эмиль проводил время в перелетах между Москвой, Нью-Йорком и Парижем. Французики согласились на его условия; Парижский клуб пошел на то, чтоб отсрочить России долги почти на двадцать лет. Жаль, конечно, что Россия вступила в Парижский клуб на правах кредитора. Он один, Эмиль Дьяконов, не мог исправить эту ошибку. Но он все же добился того, чтобы кредиты были засчитаны по официальному курсу Госбанка и военные кредиты тоже были учтены. Париж уменьшил активы России втрое, и в Парижский клуб мы пришли с долгом уже не в сто шестьдесят миллиардов долларов, а всего с пятьюдесятью миллиардами. О, добрая Россия. Опять кому-то дарит, все дарит и дарит деньги. И он, Эмиль должен изыскивать пути, чтоб не только отдавать, но и возвращать. Эти страны третьего мира нам должны столько, что… не отдадут никогда… а мы сами возьмем; только другой рукой, и из другого кармана. А идет война, и Чечня требует крови, людей, оружья, — денег, денег, денег. Поэтому война не закончится враз. Это долгая, тоскливая песня. На долгие годы. Самое страшное, что может быть, — Запад обозлится, науськанный Исламом, и чьи-то руки, чьи-то нервные пальцы будут искать замочки ядерного чемоданчика.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});