Новый Мир ( № 8 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но дело не только в составе имен. Ремизов мыслит идеологемами, а Соколов, как то и свойственно консерватору, — прецедентами. В его журналистике господствует “прецедентное право”, она полнится историческими аналогиями и литературными аллюзиями от Ромула до наших дней. То, что сомышленнику Ремизова Д. Ольшанскому (назвавшему свою рецензию на том Соколова — “Писатель прежних газет”) кажется замшелой старорежимностью, для нашего публициста служит органической культурной почвой; Пушкин, А. К. Толстой, Владимир Соловьев — его “простая родина” (как сказал однажды Пришвин о “Капитанской дочке” — “моя простая родина”).
Сообща, казалось бы, бросая камни в огород нынешней Европы за исходящую от нее угрозу “передовой несгибаемой идеологии” (М. Соколов), как по-разному оценивают они одни и те же российские и мировые события! “Августовская революция” была, по Ремизову, “не свершением, а обвалом”, потому что попыталась “заколдовать страну пластмассовыми побрякушками гражданского культа”. Для Соколова это славная “Преображенская революция”, вернувшая “закрытую в 1917 году” Россию в пространство Истории, доподлинно “консервативная революция”, и он хранит благодарность “великому старику” Ельцину (отзыв на книгу “Президентский марафон”). 11 сентября для Ремизова — “бенефис плакальщиц и моралистов”, вместо участия в котором рекомендуется “не входить в чужой суверенитет и в чужой миф”, а по-макиавеллиевски маневрировать, исходя из текущих державных интересов. По Соколову же, 11 сентября произошла “приватизация войны”, государство, любое и каждое, в принципе лишилось своей законной монополии на насилие, — а значит, основания мирового порядка поколеблены, и чего стоит межгосударственная возня интересов перед этим сокрушительным фактом! (Не глубже ли он смотрит, тоже не “морализируя”?) Даже такая частность — погром, учиненный в Москве молодежью после нашего футбольного поражения. Ремизов тут воодушевлен “реальностью, берущей слово через толпу”: “инстинкт — это форма непосредственной достоверности”, “толпа не может ошибаться” (автор этой максимы, верно, читал Евангелие, но, видимо, не впечатлился). Соколов же предупреждает о новорожденной опасности: “время непуганых наступает”.
Соколов вообще защищает обывателя, желающего “кормиться от трудов своих рук и молиться по своей вере”, твердя: “Бог, Россия, семья, собственность, государство”; в том числе — защищает от инстинктов штурмовой толпы. Спаси и сохрани. По его словам, вся консервативная программа изложена в великой ектенье.
Я рада с ним согласиться. Почему же к “плюсу” подставила “минус”? В книге, снабженной добротным переплетом, украшенной гравюрами из альбома “Romantische Rheinreise”, отлично исполненной полиграфически, хватает грамматических огрехов и опечаток. Понятное дело, файлы с персонального компьютера М. С. были вброшены в книгу без того, чтобы автор удосужился их внимательно перечесть; если в “Известиях”, “Эксперте” или “Огоньке” тексты хоть отчасти правили корректоры, то тут все представлено о’натюрель. К консервативным добродетелям, среди коих “осанка, четкость, твердость”, стоило бы прибавить еще и аккуратность.
КИНООБОЗРЕНИЕ ИГОРЯ МАНЦОВА
ЛЮБОВЬ И ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Три французских фильма
(МАНЦЕВ) Вот уже две недели увлечен поступком двоюродного дяди. Кажется, в начале шестидесятых дядя, бывший разведчик, фронтовик, задумал строиться. На тракторе тащил в свою рязанскую деревню стройматериалы. На крутом речном берегу чего-то не рассчитал, вместе с трактором и лесом кувырнулся в воду. Ситуация была стремительной, безнадежной. Единственное, что ему удалось, — насмерть прикусить запястье, чтобы вода не пошла в горло и дальше. “Не понял!” — “Чтобы никто не усомнился: водила был как стеклышко трезв”.
Я не склонен преувеличивать этот вполне локальный сюжет. И все-таки он меня волнует. Человек не хотел оставаться в чужой памяти преступником . Бережно относился к своим последним секундам. Судьба подкараулила его и, почти не оставив времени на размышление, предложила умереть неосторожной сволочью, пьяным растяпой. Но человек в три-четыре секунды судьбу переиграл, успел выбрать. Две недели назад я услышал про него впервые и теперь буду помнить. Звали человека Анатолий Манцев.
Думаю, все было именно так, как рассказано. Думаю нечасто, иногда. Юкио Мисима, распоровший собственный живот перед дворцом японского императора, нравится мне куда меньше. Мисима оставил о себе слишком публичную память, слишком навязчивую. Японская традиция полагает харакири не преступлением, а доблестью. Наверное, у японцев есть основания так считать, японцам виднее. Речь, однако, пойдет главным образом о французах.
(РОМЕР) Зимой увидел в телевизоре любопытный исторический сериал. В одном из первых эпизодов, дальше которого я так и не продвинулся, главная героиня, розовощекая старшеклассница, становилась объектом вожделений большого начальника, похотливого самца Лаврентия Берии. Самец приводил школьницу на конспиративную квартиру и необаятельно с нею заигрывал, вначале бросая перезрелой на вид девице мячик, а потом агрессивно требуя ответного паса и удивляясь ее неловким движениям.
Экранизировав расхожую легенду о злокозненном наркоме, авторы намеревались его дискредитировать? Так сказать, канонизировать образ злодея-сладострастника? Но все последние годы общественную мораль насильственно сдвигали в направлении чувственных свобод и материальных удовольствий. В контексте нашей нынешней, с позволения сказать, культуры, вульгарной и местечковой, сексуальный гигант в пенсне предстает благородным героем-любовником! Эдаким адаптированным шевалье . Школьницу не особенно жалко. В самом деле, разве он не обеспечит ей всестороннее “хорошо” — в постели и последующей повседневной жизни? Разве не об этом, уверяют нынешние аналитические программы и ток-шоу, “все они мечтают”? Почему же чертовка не отдается ему с тою готовностью и тем порочным изяществом, которые не первое десятилетие преподносятся телевизором в качестве нормы — в каждом втором рекламном ролике, в каждом первом сериале? Короче, в чем же тут преступление? В том, что продвинутый начальник стремится к немедленному удовлетворению естественной потребности? Нет, он решительно ни в чем не виноват.
Глядите, как колбасит, разрывает на части наших растерявшихся от обилия денег и впечатлений “творцов”. Их протагонист, заявленный герой сериала, — девчонка. Фабула антисоветская, легендарная: девчонку похищает змей-горыныч, ненавистный либеральному сознанию насильник нарком. Но постсоветская логика переназначает героев: протагонистом становится Берия, активность которого теперь невозможно, попросту неловко осудить. И наоборот: взятая напрокат из давешних советских времен девочка-припевочка в белом фартучке, неумелая и стеснительная, вызывает чувство глубокого недоумения.
Итак, корректное, непредвзятое считывание проявляет следующее: категория преступления нашими новыми творцами элиминирована! С некоторых пор преступление у нас невозможно, поздравляю! Не знаю, что было дальше, но в отчетном эпизоде я пожелал любовникам обоюдного удовольствия. Погодите, будут еще и не такие мутации, еще и не такой расколбас.
Отчетный сериал странным образом срифмовался с предпоследним фильмом Эрика Ромера “Леди и герцог” (2001). Фильм рассказывает про эпоху Великой Французской революции. Некая английская дама, Грейс Эллиот, фаворитка, а в недавнем прошлом и любовница герцога Филиппа Орлеанского, оказалась в центре революционных событий, иначе — в Париже. Король Людовик арестован и ждет приговора. Герцог Орлеанский — противник Людовика, хотя, кажется, кузен. Именно в качестве противника короля и записного демократа герцог избран в революционное собрание, в Конвент или как его там, не важно, все равно. Теперь герцог ведет сугубо политическую жизнь, а его бывшая любовница, нынешняя добрая подруга, пытается вести себя прежним, светским образом. Впрочем, это ей не удается.
Ромер, за вычетом двух-трех случаев работавший исключительно с современностью, идет поперек традиции костюмных исторических фильмов. Точнее, он иллюстрирует достоверной реалистической картинкой только локальную историю Грейс Эллиот, ее частную жизнь, то есть “крупный план”, понимаемый в том смысле, который я предложил текстом “Левее левого” (“Новый мир”, 2004, № 4). Что же касается “общего плана”, то он недостоверен. Парижские здания, улицы и дворы выполнены в режиме вызывающе условной компьютерной анимации, словно нарисованы на заднике павильона.