Урок анатомии. Пражская оргия - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Советский Союз. Предположим, меня сажают на самолет “Аэрофлота” и, скажем, ближайшим рейсом выпроваживают из Праги. Предположим, меня отсюда не выпустят? Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Натан Цукерман обнаружил, что он у себя в постели превратился в уборщика железнодорожного кафе. Ему показывают петиции, и он может их подписывать или не подписывать; задают вопросы, и на них можно отвечать или не отвечать; у него есть враги, и их можно презирать, друзья – они будут утешать, почта до него не доходит, к телефону доступа нет, кругом доносчики, разложение, предательства, угрозы, у него есть даже своего рода свобода, властями, впрочем, не признаваемая, он лишний человек – ни дел, ни обязанностей, и живется ему так же хорошо, как в Дантовом аду; в довершение всего, для пущего фарса, имеется Новак, этот плевок в лицо культуры: стоит ему проснуться и осознать, где он находится и во что превратился, как он сразу начинает грязно ругаться и остановиться не может.
Прерываю молчание.
– Господин министр, я американский подданный. Я хочу знать, что происходит. Зачем здесь эти полицейские? Я не совершил никакого преступления.
– Вы совершили целый ряд преступлений, и за каждое из них можете получить до двадцати лет тюремного заключения.
– Я требую, чтобы меня отвезли в американское посольство.
– Давайте я все же расскажу, что сказал Брежнев господину Дубчеку и о чем господин Болотка, распространяясь о размерах своего сексуального органа, вам рассказать не удосужился. Первое, нашу чешскую интеллигенцию он планировал массово депортировать в Сибирь; второе, Чехословакия стала бы советской республикой; третье, преподавание в школах велось бы на русском языке. Через двадцать лет никто бы и не вспомнил, что была такая страна Чехословакия. Это вам не Соединенные Штаты Америки, где любой выверт мысли становится поводом для литературного произведения, где нет ни таких понятий, как приличия, благопристойность, стыд, ни малейшего уважения к моральным принципам простого трудового народа. Мы маленькая страна, нас всего пятнадцать миллионов, и мы всегда зависели от доброй воли любого могущественного соседа. Чехи, которые разжигают недовольство нашего могущественного соседа, не патриоты, нет, – враги. И восхищения не заслуживают. А вот кто заслуживает его в этой стране, так это люди вроде моего отца. Знаете, кто в Чехословакии достоин уважения? Мой отец! Я восхищаюсь своим стариком, и есть за что. Я горжусь этим маленьким человеком.
А твой отец, гордится ли он тобой, считает ли он тебя достойным человеком? Сам себя Новак безусловно таковым считает – и точно знает: таким должен быть каждый. Одно из другого вытекает.
– Мой отец – простой машинист, он давно уже на пенсии, и знаете, каким был его вклад в сохранение чешской культуры, чешского народа, чешского языка – даже чешской литературы? Он дал родине неизмеримо больше, чем ваша шлюха-лесбиянка, которая, раздвигая ноги перед американским писателем, думает, что распахивает перед ним истинно чешскую душу. Знаете, как мой отец всю жизнь выражал свою любовь к родной стране? В 1937 году он славил Масарика[67] и республику, славил Масарика как великого национального героя и спасителя. Когда пришел Гитлер, он славил Гитлера. После войны славил Бенеша[68], когда того избрали премьер-министром. Когда Сталин сверг Бенеша, славил Сталина и великого чешского вождя Готвальда[69]. Даже когда к власти пришел Дубчек, он – правда, недолго – славил и его. Однако теперь, когда Дубчека с его великим реформаторским правительством сместили, он и думать о нем забыл. Знаете, что он мне сейчас говорит? Хотите услышать, как рассуждает о политике истинный чешский патриот, который живет в этой маленькой стране уже восемьдесят шесть лет, который выстроил для своей жены и четырех детей приличный, удобный домик, а сейчас на почетном отдыхе, по праву наслаждается трубкой, общением с внуками, пинтой пива и компанией старинных друзей? Он говорит мне: “Сын, даже если бы кто-нибудь назвал Яна Гуса вонючим евреем, я бы спорить не стал”. В таких людях живет подлинная чешская душа, – они настоящие реалисты! Этим людям хорошо известно слово “надо”. Эти люди не издеваются над приказами и не стремятся видеть во всем только плохое. Эти люди отличают, что возможно в маленькой стране вроде нашей, а что лишь глупое, маниакальное заблуждение, – эти люди умеют с достоинством покоряться нашей печальной исторической участи! Им мы и обязаны тем, что сохранили нашу любимую родину, им, а не чужакам-вырожденцам, самовлюбленным творцам, которые думают только о себе!
Таможню я прохожу на раз; мои пожитки столько раз перетряхнули еще в гостиничном шкафу, что теперь сумки кладут сразу на весы, а меня сотрудник в штатском конвоирует прямиком на паспортный контроль. Я на свободе, меня не привлекут к суду, не дадут срок, не посадят в тюрьму; судьба Дубчека, равно как и Болотки, Ольги, Зденека Сысовского, обошла меня стороной. Мне предстоит сесть на борт “Швейцарских авиалиний” и прямым рейсом отправиться в Женеву, а там пересесть на самолет до Нью-Йорка.
“Швейцарские авиалинии”. Самые чудесные слова в английском языке.
Едва отступает страх, как его сменяет возмущение: как посмели меня выдворить из страны. “Что же еще могло заманить меня в эти унылые места, – говорит К., – как не желание остаться тут?”[70] Тут, где в заводе нет такой чепухи, как чистота и доброта, где нелегко провести границу между геройством и пороком, где репрессии любого рода порождают пародии на свободу, а обида за историческую обездоленность будит в наделенных воображением жертвах фиглярские формы человеческого отчаяния, – тут, где гражданам раз за разом заботливо напоминают (а то вдруг у кого возникнут завиральные идеи) о том, что “отрыв от коллектива не одобряется”. Я только-только начал вслушиваться в истории этого народа-рассказчика; едва начал избывать свою историю, стараясь по мере возможности без слов выскользнуть из кожи повествователя. Хуже всего то, что я лишился на удивление реальной коробки, доверху набитой рассказами, ради которых и нагрянул в Прагу. Мог явиться новый еврейский автор – и не явится;