Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки - Яшар Кемаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перевод А. Ибрагимова
Узкая тропинка, словно тонкая пуповина, связывает деревню с ближним сосновым лесом.
До рассвета еще далеко. Мать спит. Ибрагим поднялся, стараясь не шуметь, ополоснул лицо из деревянной кружки. На доске для хлеба мать с вечера оставила ему еду, он прихватил узелок и шагнул за порог. Деревня как будто вымерла, только на самой окраине, надрывая душу, выла собака. В отдалении плескалось море.
За последними домами начался крутой подъем. На полпути мальчик остановился, медленно, лениво потянулся, несколько мгновений постоял, переводя дух. В самом конце подъема задержался снова. Вновь его опалил нестерпимый жар пугающих мыслей. Его ведь могут увидеть, даже сейчас, в кромешной мгле, и поэтому надо стать как можно незаметней. Обернулся, посмотрел на деревню. Она спала, как всегда перед рассветом: безмолвно, безлюдно и неподвижно. Распласталась без единого дымка, мертвецким сном спала.
Скоро загорланят петухи. Тогда-то и очнется от сна деревня. Рыбаки уйдут в море за рыбой, ловцы губок — на свой промысел. Нельзя здесь задерживаться, нельзя помечтать вволю. Его могут увидеть, и тогда… О, тогда не взгляды — ножи вонзятся в него, располосуют, искромсают. Всякий, у кого есть глаза, будет метать в него убийственные взгляды. Бежать! Бежать! Бежа-а-ать!
Среди ныряльщиков за губками есть такие, что просыпаются задолго до зари. И лысый Осман очень рано выходит на ловлю рыбы. А Сюллю? Ему восемьдесят, нет, девяносто, нет, сто лет. Никто не знает в точности, сколько ему лет. Старей его нет никого на свете. По ночам ему не спится, бродит по деревне как неприкаянный. Сторожа тоже могут увидеть. А вдруг кто из крестьян будет ночью возвращаться из касаба? Будь начеку! Никому не попадайся на глаза!
Только мелькнет на дороге чья-то тень — припадает мальчик к земле. Нет для него ничего страшней, чем чувствовать на себе человеческий взгляд. Даже смерть не так страшна.
Торопливо скатился по склону. Осталось лишь миновать последний, ровный, отрезок пути. По одну руку простор, по другую — сосновый лес. До самой бухты тянется сосняк. Морской берег — желто-белесый. Песок, да блестящие голыши, да скалы.
Залив отделен от моря грядой скал, она тянется до самой деревни — голая, неприступная. Там, среди острых бурых камней, прячутся желтоокие нарциссы. Чаек столько, словно они собрались сюда со всего света. Одна, как всегда, сидит выше всех, вертит головкой, белая. Яйцами чаек голод не утолить. Как бы трудно ни было добраться до чаячьего гнезда, Ибрагиму это нипочем. С одного взгляда отличит свежее яйцо от насиженного.
В прошлом году он набрел на берегу на старую лодку. Бог весть откуда приволокли ее волны и вышвырнули на песок. Месяцев шесть, рук не жалея, возился с ней, чинил и сделал в конце концов как новенькую. Мать раздобыла ему несколько удочек. С тех пор он больше всего любил свою лодку.
Взрослые, особенно старики, еще ничего, но вот если увидит Ибрагим кого из ребят, то просто рассудок теряет от гнева. Лицо перекосится, зубы оскалятся, и бежит, бежит прочь, пока не отыщет укромный уголок, куда бы можно было забиться, втиснуться, вмяться. Если случается хоть издали завидеть в море другую лодку, тотчас бросается на дно и лежит, не шелохнется. Лишь после того, как разминутся лодки, поднимается, изо всех сил налегает на весла и гребет, гребет в открытое море…
На небольшом уступчике Ибрагим сам смастерил гнездо. Или несколько гнезд? Три года, как он выкармливает там птенцов чайки. Едва они окрепнут — выпускает на волю. Пусть вливаются в большое общее чаячье облако. Каждому своему птенцу вешал бирку. Выращенных птиц отличал среди тысяч других. Этих, своих, любил в тысячу раз больше, чем всех остальных. Возьмет, бывало, птенца в ладонь и гладит, ласкает пугливый комочек. Пальцам мягко, тепло, трепетно.
Из всех запахов мира самый дивный — запах моря, водорослей, морских звезд.
А еще он смастерил клетку из тыквы-горлянки, прятал ее в сосновом дупле. В тыкву посадил зеленую ящерку. Кормил ее мухами. О, какие глаза у ящерки! Грустные-грустные, печальные-печальные-печальные, стоят в них вечные невыплаканные слезы. Глаза никем не понятого чудака, сироты, безродного, всеми затравленного.
Была у него еще жаба. У той глаза совсем другие — выпученные, бессмысленные. И черепаха. Панцирь ей он выкрасил в красный цвет. Для того, чтобы отличать от прочих из черепашьего народа. Некоторым черепахам дал имена. Такие же, какие носили жители деревни: мужчины, женщины, дети. Одних не любил, ругал; к другим относился с нежностью: всегда их приласкает, погладит.
Среди скал прятался вход в пещеру. Под сводом ее лепилось гнездо ласточек. В ненастные дни он разводил там костерок, грелся, глядел на ласточек, грезил… Все-все знал он об этом крылатом семействе: когда гнездо чинят, когда откладывают яйца, когда вылупливаются малыши, как и чем их кормят. Он себя отождествлял с этими стремительными птичками.
Запыхавшись, прибежал Ибрагим к морю, окунул ноги в воду. И чайки, и зеленая ящерка в тыкве, и ласточки в гнезде под сводом пещеры, и люди в деревне, и черепахи, и жабы с выпученными глазами, и всякие разные муравьи — все еще спали. Рыбы в море тоже сладко дремали.
Я прожил в этой деревне несколько месяцев. Случилось так, что меня заинтересовала ловля губок и люди, промышлявшие этим делом. Теперь пора мне было возвращаться домой. Путь предстоял непростой. Встав задолго до рассвета, следовало спуститься по длинному склону, дойти до того места, где начинаются скалы, отделяющие залив от моря, сесть в лодку, переплыть на другой берег. Там ждали пассажиров автобусы до касаба.
Едва остались позади последние деревенские дома, как запел петух, потом до моих ушей долетел тягучий, похожий на посвист крик какой-то морской птицы. Море было еще спокойно. Кругом — ни души. Тепло. Сначала вверх по склону, потом — вниз. Пока доберешься до берега моря, уйдет добрый час.
В темно-синем мареве плывут сосны, голые скалы, красно-бурая земля, травы, цветы, жемчужные облака. Заря только-только зарождалась. Пена на море, совсем тонкая и невесомая, истаивала в густой синеве. Прибрежные скалы, вода и земля в лазоревой дымке — таково наше Эгейское море. Именно в этом его очарование.
Вдруг вижу: в тающем сумраке передо мной идет кто-то. Мне захотелось догнать одинокого путника, я прибавил шаг. Смотрю, он тоже. Тень у него длинная-длинная, тоненькая, а сам с головы до пят в дымке.
— Эй, приятель! — крикнул я.
Он побежал. Мне стало как-то не по себе и в то же время взяло любопытство. Захотелось его непременно догнать. Он бежит, я тоже. Поняв, что его преследуют, он вильнул в сторону с дороги и мгновенно затерялся среди сосновых стволов.
— Аллах всеведущий! — пробормотал я. — Что за народ в этой деревне!
Дорога пустынная, до рассвета еще далеко.
— Бог с тобой, — громко говорю я. — Не хочешь идти рядом, не надо. Мне-то что? Я здесь чужак. Просто обрадовался попутчику. Вдвоем все-таки веселей. Да и дорогу я не очень хорошо знаю.
Вдруг тень, которая только что была неотличима от сосновых стволов, отделилась от них, шагнула в мою сторону.
— Не обижайся, дяденька. Небось решил, что я вор? Я-то думал, что ты… Ты к пристани шагаешь? И мне туда же. Пошли вместе. Я-то думал, что ты… Я не люблю, когда врут. Ну-ка посмотрим, найдет ли он дорогу, подумал я. А ты решил, конечно, что я вор. Мне показалось, что ты из нашей деревни. Потому убежал. Еще, чего доброго, узнает меня, подумал. А я знаю, кто ты, дяденька. Я тебя видел и знаю, кто ты.
Деревушка-то всего в пятнадцать дворов. Почти два месяца провел я там. Не осталось ни одного человека, с которым бы я коротко не сошелся. Но этого мальчика я и в глаза не видывал.
— Ты приехал ловить губки. Неудачно время выбрал. Ждал, ждал, ни с чем обратно отправляешься. У тебя ведь есть фотоаппарат, да?
— Есть.
— Ты всех в деревне снимал, даже самых маленьких. Сними меня тоже, а?
— Сейчас слишком темно. Ничего не выйдет. Вот рассветет, тогда сниму.
— Здорово! Как рассветет. Я рядом с деревом встану, ладно?
Воцарилось долгое молчание. Мы шагали и шагали. И ни единого звука не раздавалось окрест, кроме шороха щебенки под ногами. Мой маленький попутчик неожиданно приостановился, словно споткнулся. И вдруг:
— Ты моего отца не видел, но знай: второго такого рыбака и ловца губок нет во всей деревне. Куда Арапу до него! Ни в жизнь не уйти ему под воду на двадцать пять саженей. А хвастаться он мастак. Вот пусть попробует занырнуть на двадцать пять саженей! Да у него кровь носом и горлом пойдет. Слабо ему в день пять килограммов губок собрать. Вымотается. Ты не смотри, что он здоровенный такой и усища себе отрастил здоровенные. Он и рыбу ловить слабак, и вообще… рыбы его не любят, плывут от него прочь. А в глубине рыбы как птицы летают… О-о-о-ой, знаю я, что ты подумал. Этих рыб, мол, никому не поймать! Только отец мой может. У меня такой отец, такой… Моего отца никто не видит. Он всех сторонится. И вообще, если хочешь знать, он людей не любит. Только море уважает, да чаек, да тех рыб, что как птицы, да зеленую ящерку. Он встает раным-рано, задолго до всех, и в море выходит. Он и сейчас в море, да! А рядом с ним в лодке зеленая ящерка, сидит себе посиживает в клетке-горлянке. Вернется только к полуночи, да.