Том 1. Ленька Пантелеев. Первые рассказы - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из милиции Леньку отпустили – под поручительство Стеши, взяв с него подписку о невыезде и прочитав предварительно хорошую нотацию.
…Несколько дней он жил дома, ожидая, что с минуты на минуту его вызовут в комиссию по делам несовершеннолетних, будут судить и отправят в тюрьму или в колонию для малолетних преступников.
Он уже подумывал, не стоит ли ему убежать, не дожидаясь суда, – уже изучал украдкой карту РСФСР и других советских республик, выбирая местечко подальше и потеплее, когда однажды утром его застала за этим занятием Стеша.
– Ты куда это? – спросила она, увидев разостланную на столе и торопливо прикрытую газетным листом карту.
– Никуда, – смутился Ленька. – Я так просто… Географию повторяю…
– Повторяешь? Нет, уж ты лучше не повторяй…
Она свернула карту в трубку и с решительным видом сунула ее куда-то за шкаф.
– А я тебя, кавалер, поздравить пришла, – сказала она, присаживаясь к столу и доставая из портфеля какую-то бумагу.
– С чем? – удивился Ленька.
– Вот – на, получай путевку.
– В суд? – побледнел Ленька.
– Ну вот, уж и испугался. Суда над тобой не будет. Отвоевали мы тебя, казак. А это «путевка в жизнь» называется. Послезавтра утром к девяти часам придешь на Курляндскую, угол Старо-Петергофского… Знаешь, где это? Недалеко от Нарвских ворот, у Обводного… Спросишь Виктора Николаевича.
– Какого Виктора Николаевича? А что там такое?
– А там… Ну, как тебе сказать? Детский дом… интернат… специальная школа для таких, как ты, бесшабашных.
– Я не пойду, – сказал Ленька, насупившись.
– Почему же это ты так решительно: не пойду?
– А потому… потому что я, Стеша, уже не маленький в приютах жить.
– Нет, милый мой, в том-то и дело, что ты еще маленький. Тебе еще – знаешь? – расти и расти. Тебя еще вот надо как…
И маленькими сильными руками Стеша сделала такое движение, как будто выжимала белье.
– Ну как, договорились?
Ленька минуту подумал.
– Ладно, – сказал он. – Но только, Стеша, вы не думайте, я ведь все равно долго там не пробуду.
– Убежишь?
– Убегу.
– Куда же ты – на Дон или на Кубань думаешь?
Стеша рассмеялась, обняла мальчика и, потрепав его жесткие вихры, сказала:
– Эх, ты – партия номер девятнадцать!.. Никуда ты, голубчик, не побежишь. Глупости это. От хорошего на худое не бегают.
…В среду утром Ленька пришел по указанному в путевке адресу. Это был обыкновенный, ничем не примечательный городской трехэтажный дом. Внизу помещались обувной магазин, кооператив и маленькая частная лавочка. Единственный парадный подъезд был забит досками. Глухие железные ворота, выходившие в переулок, тоже оказались запертыми.
Ленька долго стучал по зеленому шершавому железу, пока не заметил толстую кривую проволоку звонка, торчавшую из облупленной кирпичной стены. Он дернул озябшей рукой проволочную петлю и услышал, как где-то в глубине двора задребезжал колокольчик. Через минуту заскрипели по снегу шаги, в воротах приоткрылось маленькое квадратное окошечко, и черный косоватый глаз, прищурившись, посмотрел на Леньку.
– Кто такая? – с татарским акцентом спросили за воротами.
– У меня путевка.
– Показывай.
Ленька вынул и показал бумажку.
В скважине заерзал ключ, калитка приоткрылась.
– Иди прямо, – сказал сторож-татарин.
Ленька пошел и услышал, как за его спиной с грохотом захлопнулась калитка.
Сердце его тоскливо сжалось.
«Как в тюрьме», – подумал он.
Во дворе человек десять мальчиков в черных суконных бушлатах и в ушастых шапках пилили дрова. С ними работал высокий немолодой человек в стеганом ватнике и в сапогах с очень коротенькими голенищами. На длинном носу его поблескивало пенсне.
Подойдя к работающим, Ленька поздоровался и спросил, где тут можно видеть Виктора Николаевича.
– Это я, – сказал человек в стеганке, отбрасывая в сторону березовое полено. – У тебя что – путевка?
– Да.
– А ну давай ее сюда.
– А-а, Пантелеев? Леня? – сказал он, заглянув в Ленькины бумаги. – Как же… слыхал про тебя. Ты что – говорят, сочинитель, стихи пишешь?
– Писал когда-то, – пробормотал Ленька.
– Когда-то? В ранней молодости? – улыбнулся заведующий. – Ну что ж, товарищ Пантелеев. Здравствуйте! Милости просим!..
Он снял варежку и протянул Леньке большую, крепкую мужскую руку. Из-за его спины выглядывали и смотрели на Леньку дружелюбные, насмешливые, равнодушные, добрые, румяные, бледные, пасмурные и веселые лица его новых товарищей. А сам Ленька, не теряя времени, опытным взглядом бывалого человека уже оценивал обстановку. Вот забор. За забором дымится высокая железная труба какого-то крохотного заводика. Правда, над забором торчат острые железные гвозди. Но при желании и при некоторой сноровке перемахнуть через такой заборчик – пара пустяков.
Он не собирался жить в этом детдоме больше одной-двух недель. Он был уверен, что убежит отсюда, как уже не раз убегал из подобных учреждений.
Но случилось чудо. Ленька не убежал. И даже не пробовал бежать…
Впрочем, здесь начинается уже другая, очень большая глава в книге Ленькиной жизни. Забегая вперед, можно сказать, что в этом приюте Ленька пробыл почти три года. Конечно, никакого особенного чуда здесь не было. Просто он попал в хорошие руки, к настоящим советским людям, которые настойчиво и упорно, изо дня в день лечили его от дурных привычек.
Ведь никто не рождается преступником. Преступниками делают людей – голод, нужда, безработица. Незачем человеку воровать, если он сыт, если у него есть дом и работа, а главное – если он не чувствует себя одиноким, если он ощущает себя сыном большой страны и участником великого дела.
…Через несколько лет после выхода из школы он написал книгу, где рассказал свою жизнь и жизнь своих товарищей – беспризорных, малолетних преступников, которых Советская власть переделала в людей. Потом он написал еще несколько книг. Он сделался писателем. И этот рассказ о Леньке Пантелееве тоже написан им самим.
Первые рассказы*
Карлушкин фокус*
В жизни я много переменил занятий. Я был пастухом и сапожником, носильщиком и поваренком. Я делал цветы из папиросной бумаги, писал вывески, торговал газетами… Одно время я был жуликом.
Жулик я был неопытный и быстро попался. Меня поместили в дефективный детдом, в Шкиду[3], и там за три года я совершенно разучился воровскому делу. Теперь-то, конечно, я не сожалею об этом; теперь я знаю, что только честным трудом добывается в жизни счастье, но в то время, когда случилось событие, о котором я хочу рассказать, в то время я мечтал о профессии налетчика, как другие ребята мечтают о профессии моряка, пожарного или трубочиста.
«Вырасту большой – непременно бандитом сделаюсь», – думал я.
Я целыми днями толкался по барахолкам, дышал зловонием отбросов, без устали пожирал горячие рыночные пирожки и зорко выслеживал, нельзя ли кого-нибудь объегорить.
Меня забавляло наблюдать, как заправские бородатые жулики обманывают наивных простачков, как всучивают они вместо золотых часов медные, а вместо цибика чаю – пакет первосортных березовых опилок.
Я звонко хохотал, когда покупатель, обнаружив подделку, начинал рвать на себе волосы и горевать и плакать о потерянных рублях. Еще интереснее было, когда рыночники устраивали над кем-нибудь шутку: раздевали пьяного, или подрезали ему бороду, или продавали кому-нибудь брюки с одной штаниной. Вместе со всеми я помирал со смеху.
Но однажды я сам сделался жертвой подобной шутки. Я тоже оказался простачком, – на собственной шкуре я вынес все то, над чем так часто и искренне потешался.
Я с грустью вспоминаю подробности этого происшествия.
В самый разгар душного летнего дня я сидел на ступеньках пешеходного мостика против Горсткиной улицы и грыз семечки. Ступенькой выше краснолицый, пухлый старик играл на флейте. Ступенькой ниже толстоногая девчонка торговала жидким чаем, который она, неизвестно почему, называла лимонным квасом. Мутная четвертная бутыль лежала у девчонки на коленях, она раскачивала ее, как грудного ребенка, и тихо подпевала стариковской флейте. Я тоже слушал музыку старика, но мне было скучно. Не знаю почему, но тяжелая тоска давила меня, – вероятно, я объелся пирожками.
Лениво поплевывая подсолнечную шелуху и стараясь ни о чем не думать, я рассеянно следил за шумным и бурливым потоком рыночного люда… И вдруг я увидел Карлушку. Он махал мне рукой и кричал что-то, но слов его я не мог расслышать, они тонули в ровном, словно машинном, гуле толпы. Но сердце мое задрожало.