Потомок седьмой тысячи - Виктор Московкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорил он горячо, и слушали его внимательно. Успенский неодобрительно покачивал головой, с укором оглядывал собравшихся. Дожидаясь, когда Емельянов закончит речь, он подсел к столу.
Депутаты стали пробираться вперед. Люди молча теснились, давали им дорогу. В глазах многих немой вопрос и надежда.
Емельянов отступил от трибуны, освобождая место Федору. Тот оглядел притихший зал, с горькой усмешкой сообщил:
— Встретили нас вежливо, усадили. Выслушали, не перебивая…
Настороженный гул прокатился по рядам. Федору пришлось переждать, когда волнение утихнет.
— А удовлетворить наши требования Карзинкин не захотел, — уже громче продолжал он. — Уперся как и утром: десять процентов надбавки, и все. Если с завтрашнего дня не встанем на работу, пригрозил полным расчетом.
И еще объявил, что закроет лабаз;..
— Не выйдет! Ишь чего захотел!
— Голодом морить собирается, аспид! Не дадим!
— Все равно ничего не добьемся.
— Согласиться! И то ладно, хоть прибавку дает.
— Требовать!
— Стоять на своем!
Крики неслись со всех сторон. Федор прислушивался, приглядывался к распаленным злостью лицам. В общем гаме трудно было разобрать, куда склоняется большинство.
К трибуне сквозь толпу лез мастеровой — жесткая, задорно вздернутая бородка, волосы взлохмачены, размахивает рукой, в которой держит смятую, видавшую виды шапку, — Арсений Поляков из ткацкой фабрики. Вскочил на сцену, крикнул:
— Чего мы добьемся? — И сам ответил: — Ничего нам не добиться, потому что многого захотели… Управлять фабрикой? Кто? Они! — указал на депутатский Совет и зло рассмеялся. — Владелец дал прибавку и хватит, спасибо ему…
— Достойно поощрения! — оживляясь, сказал Успенский, поднялся, порываясь к трибуне. Емельянов положил руку ему на плечо, остановил:
— Сидите, батюшка, вы свое сказали.
— Завтра я пойду на работу, слушаться никого не буду, — продолжал кричать Поляков.
— Тащись! Подлизала и есть, правильно говорят.
— Все пойдем!
— Ha-ко, выкуси!
Поляков спрыгнул со сцены, смешался с толпой. В зале творилось что-то невообразимое: люди толкались, яростно кричали, никто никого не слушал.
— Долой!
— Тише вы, дьяволы! — приподнявшись за столом, загремел Василий Дерин. Его голос перекрыл шум. В разных местах послышались вразумляющие возгласы:
— Помолчите! Давайте слушать!
— Говори, Крутов, что будем делать!
— Нечего говорить: бастовать, и все тут!
— Бастовать!..
— Начинай, Крутов, нас не переждешь.
— Спрашивали, что будем делать, чем ответим на угрозу Карзинкина? Я предлагаю обратиться к служащим, призвать их к забастовке. Чтобы они отказались делать расчет…
— Ого! Так они и послушают.
— Попробуем, — спокойно ответил Федор. — Предлагаю также выставить охрану в лабаз, не разрешать Карзинкину закрыть его. Так?
— Только так!
— Правильно!
— Когда Карзинкин почувствует, что мы готовы бороться до конца, он вынужден будет согласиться с нашими требованиями… Можно и по-другому, как предлагал здесь Арсений Поляков, — выйти завтра на работу. Решайте.
— Нечего решать! Не сдаваться!
— Нашли кого слушать — подлизалу Полякова.
— Стоять до конца!
— Стоять!
— Черт с вами, стойте, а я сяду — устал.
Это сказал находившийся на проходе между скамейками пожилой рабочий с иссеченным морщинами лицом. Его шутливые слова приняли смехом, напряжение в зале сразу спало. Улыбался и Федор, глядя, как заботливо усаживают рабочего на переполненную скамейку, дружески толкают в бок, похлопывают по спине.
Приступили к выбору продовольственной комиссии, которая следила бы за работой лабаза. Старшим поставили Маркела Калинина. Маркела вызвали на сцену. Он поднялся, поклонился на четыре стороны, поблагодарил за доверие. Потом составили письмо к служащим фабрики. Пока занимались этим, Емельянов писал обращение «Ко всем гражданам города». Он же и зачитал его.
В обращении отмечалось, что рабочие устроили забастовку с целью улучшения не только своего экономического, но и правового положения. Оно заканчивалось призывом поддержать решения третьего партийного съезда — готовиться к вооруженному восстанию.
— Принимаем? — спросил Федор.
— Голосуй! Принимаем! — послышались дружные голоса.
Успенский все еще сидел за столом и приглядывался со вниманием. Федор недружелюбно косился на него, ждал, когда поп почувствует неудобство и сам уйдет. Не тут-то было — так и просидел до конца. Емельянов сказал весело:
— Быть батюшке изгнанным из прихода.
Сверкнули выцветшие с мутной поволокой глаза.
Успенский спросил:
— За что сие, сын мой?
— За участие в работе Совета. Отвертеться не удастся, люди видели, подтвердят.
— Так я с умыслом здесь, с умыслом, — сказал Успенский.
Расходились — уже было темно. Сильный ветер гнал снежную крупку, сек лицо. Тяжелое небо висело низко, без звезд.
Федор расстался с Емельяновым на остановке трамвая— завтра он снова обещался быть в училище. Хотя и было поздно, Федор не пошел домой — решил побывать у Вари и заодно узнать о здоровье Мироныча.
Шагая к больнице, он вдруг почувствовал, что кто-то неотступно наблюдает за ним. Остановился и явственно услышал сзади шарканье ног. Федор решил подождать неизвестного преследователя, помедлил, покуривая. Тот остановился неподалеку и тоже будто закуривал. Несколько обеспокоенный, Федор быстро прошел до перекрестка и прижался к стене дома. Неизвестный пробежал, не заметив его. Закрутился на месте, повернул назад — видимо, был страшно раздосадован. Теперь Федор без труда узнал в нем Ваську Работнова. Вышел, спросил недружелюбно:
— Чего по пятам ходишь?
Васька конфузливо смотрел в глаза и молчал.
— Кого спрашиваю! — прикрикнул Федор.
— Велели мне, — наконец выдавил парень. — Тебя охранять.
— Родион, что ли?
Васька утвердительно кивнул.
— Иди спать. Родиону завтра нахлобучку дам.
Васька выслушал и не изъявил никакого желания идти спать.
Федор надвинул ему на глаза шапку, легонько подтолкнул. Парень как будто смутился, направился в сторону каморок. Но когда Федор поднимался на крыльцо дома, где жила Варя, и оглянулся, поодаль опять маячила фигура человека. Упрямства у Васьки хватало.
В тот раз на Духовской улице дело происходило так. Лицеисты шли с флагами навстречу карзинкинцам. Путь им перегородила толпа лавочников, мясников, приказчиков с Мытного рынка. Они несли иконы, портрет царя. Из толпы кричали: «Нам не надо свободы! Встанем грудью за батюшку царя». Лицеисты остановились. Стояли и черносотенцы.
В это время в коляске подъехал губернатор Рогович со свитой казаков. Рогович закричал на лицеистов, требуя убрать флаги. К нему подошел Мироныч и заявил, что они этого не сделают, манифест дает право на демонстрации.
Рогович позеленел от злости, рявкнул:
— Арестовать его.
— Вы не сделаете этого, — невозмутимо ответил ему Мироныч. — Личность теперь неприкосновенна.
А черносотенцы уже подошли вплотную. Из толпы выкрикнули: «Бей их!» — и завязалась потасовка. Мироныча сразу же свалили с ног.
Губернатор приказал казакам скакать навстречу карзинкинцам, двигавшимся по Власьевской улице, а сам повернул коляску и преспокойно уехал.
Обо всех этих подробностях Федор узнал от Машеньки.
Все дни она неотлучно находилась возле больного. В палате ей поставили койку.
Состояние Мироныча было тяжелым. На частые тревожные расспросы Машеньки доктор Воскресенский только хмурился, пожимая плечами. Он не верил в благополучный исход, но ей ничего не говорил. Зато Варе сказал, что если больной и выздоровеет, то на всю жизнь останется инвалидом. Помимо ушибов, у него серьезное повреждение позвоночника.
Когда Варя привела Федора в палату и он увидел закованную в гипс фигуру Мироныча, осунувшееся с желтизной лицо, он содрогнулся; потрясенный, тут же вышел. С тех пор больше не заходил в палату.
Однако сегодня, когда он пришел к Варе, она сказала, что Мироныч стал чувствовать себя лучше и предложила навестить его.
Палата находилась на втором этаже в конце коридора и представляла собой узкое вытянутое в длину помещение, чем-то напоминающее каморку в рабочих казармах.
Единственное окно, выходящее в больничный парк, не давало достаточно света.
Койка Мироныча была придвинута ближе к окну. Когда Федор вошел и сел возле на табурете, Мироныч слабо улыбнулся. Отросшая за время болезни бородка курчавилась, придавала лицу незнакомое выражение. Мертвенно-бледная, почти прозрачная кожа обтягивала высокий лоб со шрамом наискосок, заострившийся нос.