ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ - Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самыр, первым добежав до Чебахан, ткнулся носом ей в руку, обнюхал землю, заглянул в стоявшую у стены корзину, замахал хвостом, довольно заурчал и сел, свесив набок красный язык. Посмотрев на его блаженную морду, Чебахан усмехнулась. Самыр, застеснявшись, отвернулся.
— Заждалась, белорукая? — спросил Озермес, протягивая Чебахан добычу.
— Ждать я привыкла, — пробормотала она, поворачивая перед глазами тушки зайца и тетерева. — И сегодня я не скучала.
— Как твой воспитанник, кормилица?
— Если не спит, то ест. Волчата все такие прожорливые?
— Наверно. Волки, когда добывают еду, наедаются впрок. У волчат это в крови, должно быть, и у всех младенцев тоже. Отец рассказывал, что я сосал грудь матери даже во сне.
Чебахан, заулыбавшись, посмотрела на него. Ни одна из женщин, которых в прошлом знал Озермес, не улыбалась, как Чебахан. И плавно изогнутые губы, и прямой нос с расширяющимися, как у косули, ноздрями, и чуть впалые щеки, и длинные дуги бровей, все оставалось неподвижным, но в глазах вдруг загоралось множество звездочек, и лицо освещалось, как лесная поляна, на которую лег прорвавшийся сквозь густую листву луч солнца.
— Пожалуй, пока я буду кормить волчонка почаще, — озабоченно сказала она, — а когда он начнет ходить, только три раза: утром, днем и на ночь. — Смутившись, подобно Самыру, Чебахан опустила глаза.
— Все равно, — сказал Озермес, — он вырастет полуволком, полусобакой, но не человеком!
У Чебахан дрогнул подбородок, она подняла ресницы, и Озермес увидел в ее потускневших от боли глазах неизбывную тоску по детям, и тоска эта передалась ему. А ведь сколько раз отец говорил: помни, разговаривая с человеком, что рана кинжальная затянется, а языком нанесенная — останется. Досадуя на себя, он, нарочито нахмурившись, сердито сказал Самыру:
— Как тебе не стыдно, и еще отцом называешься!
Самыр недоумевающе пошевелил ушами, и Чебахан тоже удивилась.
— В чем он провинился, муж мой?
Словно не расслышав, Озермес продолжал:
— Ты понимаешь свою вину, Самыр? Стыдно тебе?
Самыр, ничего не понимая, лег грудью на землю, заскулил и прикрыл морду лапами. Глаза его, выше которых торчали рыжеватые волоски бровей, виновато перебегали с Озермеса на Чебахан.
— То-то, — проворчал Озермес, — и что ты теперь скажешь? Я не слышу твоего голоса.
Мигом вскочив, Самыр облегченно залаял. Озермес притворился, что раздумывает. Самыр залаял снова.
— Хватит, хватит, расшумелся. — Озермес, укоризненно качая головой и с трудом удерживаясь от смеха, посмотрел на озадаченное лицо Чебахан. — Самыр упустил, что должен был дать имя своему сыну. Он что-то пролаял, но я не разобрал, какое имя он назвал. А ты?
Чебахан прыснула, бросила наземь зайца и тетерева и ударила ладонями по бедрам.
— Ты в самом деле настоящий шапсуг, муж мой! Такие же глаза бывали у моего отца, когда он над кем нибудь подшучивал. Ты обманул меня и Самыра получше клятвопреступницы!
— Ну, — лукаво сказал Озермес, — в этом не только моя заслуга. Выяснилось, что ты и Самыр одинаково простодушны. А теперь все же подумаем, как назвать твоего воспитанника, может, просто Волком?
— Нет. — Чебахан отрицательно помахала рукой.
— А если в честь твоего дяди Веком?
Она с сомнением оглянулась на темное лицо Мухарбека.
— Можно, но... У волчонка черные лапки, что, если назвать его Хакэром*? Подожди! Я догадалась! Чтобы были довольны и Мухарбек и Самыр, назовем волчонка Хабеком!
— Ха бек, — повторил Озермес, — это ты хорошо придумала. Верно, Самыр?
Самыр замахал своим пушистым хвостом так, что на Чебахан и Озермеса подуло ветром.
Когда Озермес учился в мектебе, один из учеников, старше Озермеса двумя годами, научил его говорить высоким старческим и детским голосами, не открывая рта. Озермес немало намучился, пока сумел извлекать звуки словно бы из живота. Как он не вспомнил об этом, когда разыгрывал перед Чебахан свадьбу? Подойдя к Мухарбеку, он громко спросил:
— А что скажешь ты, тхамада?
Потом, набрав в грудь воздуха и немного выждав, напряг горло и ответил дребезжащим старческим голосом:
— Ай, аферим!
Услышав чужой голос, Самыр залаял и, принюхиваясь, забегал по поляне. Когда Озермес повернулся, Чебахан стояла, прижав к груди руки и впившись в него побелевшими глазами.
— Что? — небрежно поинтересовался Озермес.
— Это был ты? — вполголоса спросила она.
— Что я?
Бросив украдкой быстрый взгляд на Мухарбека, она прошептала:
— Мне показалось...
Озермес, напустив на лицо удивление, подозрительно уставился на нее. Она неуверенно хихикнула:
— Ты снова шутишь...
Он пожал плечами, подошел к корзине, посмотрел на спящего волчонка и с досадой произнес:
— Никак не пойму, о чем ты.
— Я услышала, как сказали — ай, аферим.
— Ну и что тут такого?
— Сказал ты, я знаю, но голос был не твой.
Надвинув на глаза шапку, Озермес почесал в затылке, выпрямился и безразлично произнес:
— Если ты знаешь, что аферим сказал я, так в чем же дело?
— Но голос был чужой. И Самыр стал лаять.
— Будь я хозяйкой, белорукая, я не ломал бы голову над такими глупостями, а готовил вкусную еду в честь малыша, наконец то получившего имя. Хабек! Хорошее имя, и дяде Мухарбеку понравилось...
* Ха — в прошлом — волк, потом так стали называть собаку. Хакэр на шапсугском
диалекте — черная собака.
Чебахан снова судорожно захихикала и нагнулась за тетеревом и зайцем.
— Эй, племянница! — скрипучим голосом позвал Озермес.
Чебахан, охнув, ринулась в саклю, Самыр отскочил к мертвому дереву и, глядя недоверчиво на Озермеса, стал, махая хвостом, лаять. Озермес расхохотался так, что у него потекли слезы. Устав смеяться, он пошел в саклю и в дверях столкнулся с Чебахан.
— Если ты еще раз!.. — смеясь и сверкая глазами, произнесла она. — Как ты это делаешь? Я вовсе не испугалась...
— Самыр тоже не испугался, — проскрипел Озермес, — слышишь, все еще лает? — Протянув руку, он погладил ее по пылающей щеке, но она отпрянула и замахала руками.
— Не трогай меня, обманщик! Вот увидишь, если и я не сыграю с тобой какую-нибудь шутку.
— Такую, что все клятвопреступницы лисы помрут с хохота, — заключил Озермес, снял с колышка шичепшин и смычок и, посмеиваясь, вышел.
Бросив взгляд на Самыра, вылизывающего волчонка, он подошел к Мухарбеку и стал смотреть на его морщинистое лицо. Когда он впервые разглядел старика в пне явора, у того уже была замшелая борода. С помощью топора и ножа Озермес помог Мухарбеку выявиться из дерева и, разумеется, не думал придавать ему сходства с дядей Чебахан, которого и в глаза не видел. Тем не менее они, как уверяет Чебахан, похожи так, будто их родила одна мать. Упавший ствол явора мертв, но пень еще держится на корнях, и кто, кроме Тха, может знать, не продолжает ли душа явора жить в этой безгласной, изъеденной древоточцем, ветром и дождем голове. В глазницах Мухарбека синели предвечерние тени, а по засиженной голубями, белой от помета голове, вяло взмахивая похожими на ласточкины крыльями, ползала большая пестрая бабочка. Озермес поднял руку, чтобы смахнуть ее, но тут же раздумал. Безусый Хасан как-то рассказал ему, что бабочки, если их не склюют птицы, живут недолго, день другой. Пусть себе ползает, может, голова Мухарбека последнее ее пристанище перед вечной ночью. Хотя и у бабочки есть душа, и она тоже в кого-то переселится. Бабочка еще немного поползала, оставляя за собой клейкий след, а потом, сильнее взмахнув крылышками, медленно, словно ей было трудно, перелетела на стройный молодой явор.
— Надеюсь, тхамада, что ты на меня не обиделся? — спросил у Мухарбека Озермес. — Не знаю, какой у тебя голос, но я тебя не передразнивал, а просто подделывался под осипшего старика. Мухарбек, как обычно, не отозвался. Было слышно лишь, как в овраге шумит речка. — Эх, Мухарбек, — сказал Озермес, — если бы ты не упрямился и заговорил, представляю, сколько всяких интересных историй мы бы тогда услышали!..
Усевшись на мертвом стволе, он поводил смычком по струнам, посмотрел на лежавшего у корзины Самыра и вполголоса запел колыбельную, меняя в ней слова:
Данау, данау, данау!Данау, волчий сын, данау!Хабеком тебя кличут, данау*...
Запахло жжеными перьями, это Чебахан, ощипав тетерева, опаляла его над очагом. Самыр чихнул, сморщил нос и перешел к краю оврага, откуда тянуло ветерком, едких, резких запахов он не терпел. Чем объяснить, что Самыр, всегда готовый к защите хозяина от любого зверя, бросил его, когда из леса выбежали кабаны Мазитхи, и одним прыжком спрятался за дубом? Он дрожал от испуга, как кленовый листок под ветром. Неужели, увидев Мазитху, Самыр вмиг понял, что опасность грозит ему одному, а на Озермеса никто не нападет? Может, он уже видел Мазитху раньше? Почему все таки Тха устроил мир так, что ни у кого из живых нет, кроме языка своего племени, второго, понятного каждому. Сколько больших и малых недоразумений, битв и смертей избегли бы живущие на земле. Не может быть, чтобы и отец, и Безусый Хасан, и другие разумные люди, в том числе живущие в давно прошедшие времена, не спрашивали об этом, хотя бы мысленно, великого Тха. Если бы Тха хоть раз ответил им, а не отделывался, подобно Мухарбеку, молчанием, слова его распространились бы среди людей и переходили от отцов к сыновьям. Или Тха ничего не слышит со своих заоблачных высот? Тогда по поводу земных неурядиц полезнее взывать не к нему, а к ближним своим. Возможно, понимая это, адыги, как рассказывал отец, не раз собирались на мехкеме**, чтобы обсудить свои горести и боли. Однако общего языка племена так и не нашли, полного взаимопонимания и единства не добились. Не случайно, изливая муки сердца, моздокские кабардинцы христиане сложили песню, в которой поется: к кому мы не ходим — наши враги, к кому мы ходим — наши друзья...