Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорил твердо, и слова его звучали убедительно. Как и только что сказанное им. Но ведь что-то из двух должно больше принадлежать ему, больше отвечать тому, что он на самом деле думает и чего хочет.
Впрочем, безразлично. Я буду утверждать в нем то, что выгодно мне.
— Мне приятно, что ты так говоришь. Я ценю храбрых и благородных людей,— льстиво заметил я.
— Так и надо. Если найдешь их. Только старые люди не храбрые и не благородные. Я тоже нет. Может быть, я только хитрый, но это от долгой жизни. Что мне сделают, вот такому? Арестуют или убьют человека, уже вступившего на свою последнюю тропу? Люди глупы, пожалеют бесполезного старика, прикончат юношу, перед которым лежит жизнь. Поэтому я все возьму на себя, именно все, я воспользуюсь этим преимуществом, оно дается один раз в жизни.
Закашлявшись, он рассмеялся.
— Пакостно, да? Быть героем, когда нет опасности. Пакостно и весело.
Не знаю, весело ли, я не был уверен в том, что его пощадили бы. Но пусть будет, старик, по-твоему. Я буду сожалеть, если ты пострадаешь, но еще больше, если мне не удастся задуманное. Ни ты, ни я больше не важны.
К моему удивлению, до сих пор он ни разу не спросил меня, за что арестован хаджи Синануддин, виновен ли он. Я сам сказал, что слышал, будто хаджи причастен к бегству посавцев и что его арест — начало преследований именитых людей из-за все более участившегося их отказа подчиняться указам султана и вали, а поводом является невыплата взноса на военную помощь. Это должно посеять страх после мятежей в Посавине и Крайне, дабы злое дело никому не послужило примером. И не должно служить. Именно поэтому во избежание большей смуты, чтоб не началось то, чего никто из умных людей не хочет, нужно удалить тех, кто сеет смуту и вызывает недовольство, кто чинит насилия якобы под видом закона и кто своими скверными деяниями может побудить людей к мерзким и кровавым делам. Если беда хаджи Синануддина поможет избавить нас от них, то ни она, ни все наши тревоги не окажутся напрасными.
Он отмахнулся от возможного греха хаджи Синануддина, потому что или он не казался ему тяжким, или не верил в него, а что касается преследований, то заметил, что их всегда увеличивает страх, но в то же время в них есть резон, значит, все идет не к лучшему, а к худшему, или нам так только кажется, ибо всегда тяжелее то, что есть, чем то, что было, и всегда легче выплаченный долг, чем тот, что висит на шее.
Он не верит в слухи, потому что, захоти они в самом деле так поступить, не стали б трезвонить. А коль скоро они трезвонят, значит, ничего не сделают, а просто пугают народ. Что касается власти, она всегда тяжела, всегда принуждает нас к тому, что нам неприятно. Что вышло бы, если б эти, нынешние, исчезли? На его веку сменилось, изгнано или убито, столько кадиев, муселимов, каймекамов, что само число их неведомо. А что изменилось? Не многое. Люди продолжают верить, что будет иначе, и хотят перемен. Они мечтают о хорошей власти, а с чем ее едят? Что касается его, Али-аги, то он мечтает о взяточниках, их он больше всего любит, потому что есть дорога к ним. Хуже всего честные, которым ничего не нужно, которые лишены человеческих слабостей и знают лишь какой-то высший закон, обычному человеку труднодоступный. Они могут причинить больше всего зла, поскольку рождают такую ненависть, что на сто лет хватит. А эти, наши? Да они никакие. Мелкие они во всем. Не умеют быть ни злыми, ни добрыми. В меру и жестоки, и осторожны. Ненавидят люд, но боятся его. Потому они злые и мстят, когда могут. Или когда думают, будто могут. Они были бы ужасны, если б смели делать, что хотят, но они всегда боятся ошибок. А могут ошибиться и если уступят, и если перегнут. Сильнее всего на них действует угроза, если ее тихо высказать и не раскрыть до конца, ибо у них нет опоры и они лишены своей собственной ценности, всегда зависят от случая и от кого-то повыше и всегда могут оказаться пешкой в чьих-то расчетах. Словом, ничтожества и поэтому иногда очень опасны. Все, чего он хочет,— это помочь хаджи Синануддину, и безразлично ему, уцелеют ли эти или их унесет дьявол.
Его точка зрения несколько отличалась от моей, но бессмысленно было возражать, пока он мне не мешал.
Он попросил, чтоб молла Юсуф переночевал у него. Никого из слуг нет в доме.
Юноша опустил глаза, чтоб скрыть радость, когда я велел ему остаться.
Смутные сумерки, облака тяжкие и неподвижные, тишина над городом.
Весь день люди чего-то ждали, напрягая слух, широко раскрыв глаза, пренебрегая обычными разговорами и делами, слишком спокойно было после вчерашнего волнения, слишком глухо, словно вражеское войско отступило в свой лагерь и ожидает ночи или утра, чтоб начать бой. Именно эта тишина, это отсутствие движения, это опустевшее поле битвы без кликов, без брани, без угроз рождали напряженность, усиливавшуюся с каждой минутой; когда она лопнет, наступит конец. Люди смотрели друг на друга, смотрели на прохожих, смотрели на улицу, ждали. Все могло оказаться сигналом. Я тоже смотрел на улицу. Пока не начиналось. Но я жду, мы ждем, что-то произойдет, скоро, трещит основание старого городка, чуть слышно воет ветер в вышине, скрежещет мир.
С криком несутся птицы по черному небу, люди молчат, у меня стынет кровь от ожидания.
15
Истина со мной. Истину я говорю.
Долго не мог я уснуть той ночью. Наконец заснул и просыпался почти каждую минуту, чтоб не потерять одну мысль и во сне и наяву, не успевая додумать ее, убежденный, что не сомкну глаз и всю ночь проведу так, полуодетый, чтобы события не застали врасплох.
Я не мог рассуждать последовательно, может быть, из-за сна, что обрывал нить и нарушал порядок, или из-за нетерпения, заставлявшего поскорее добраться до сути, я непрерывно снова переживал встречи с этой троицей, больше всего с кадием, медленно, без спешки, следя за каждым их жестом, полным изумления, страха, надежды, продлевая этот миг, елико возможно,— этот дивный миг, когда все рушится: корень вырван, но никто этого еще не осознал, живут по старой привычке, в них нет растерянности, они еще не унижены. Их страх — вот что прекрасно. Протест против собственного падения. Страх, неизвестность, проблеск надежды, беспокойство во взгляде. Или еще лучше (я вводил их опять в игру, заставлял начать сначала): для них все кончено, а они этого не знают, не верят, стоят пока прямо, дерзко, уверенно, как прежде, как всегда до сих пор. Мне не хотелось видеть их уничтоженными, моя ненависть угасала, когда мысль невольно, не повинуясь мне, уходила дальше, чем я хотел. Ненависти, как и любви, нужны живые люди.
Меня разбудила частая стрельба где-то в городе. Началось?
Стояла еще хмурая ночь. Я зажег свечу и взглянул на стенные часы. Скоро рассвет.
Одевшись, я вышел в коридор. Хафиз Мухаммед стоял в дверях своей комнаты, накинув кафтан на меху. Неужели он никогда не спит?
— Я услышал, как ты одеваешься. Куда спозаранку?
— Почему стреляют?
— Не впервой. Что тебе за дело?
— Не из-за хаджи Синануддина ли?
— Почему станут стрелять из-за хаджи Синануддина?
— Не знаю.
— Не ходи. Узнаем, когда рассветет.
— Я тотчас вернусь.
— Темно, опасно, разные люди бродят. Боже милостивый, неужели тебя так огорчила его беда? Неужели из-за своей доброты ты должен пострадать?
— Я должен посмотреть.
— Чего ты ждешь?
Я пробирался вдоль заборов, вдоль стен, нырнул во тьму, когда мимо пробежали какие-то солдаты, после тюрьмы меня преследовал непонятный страх перед быстрыми чужими шагами и суетливой беготней, я боялся всего, что происходит внезапно. Сейчас мне хотелось знать, что происходит. Мне хотелось успеть, увидеть, вмешаться.
Вмешаться во что?
В самом деле, чего я жду, на что надеюсь?
Все мои надежды заключались в письме, которое гонец увез силахдару Мустафе в Стамбул. И если оттуда вскоре не придет катул-фирман или хотя бы письмо о смещении виновных, значит, нет больше в мире сыновней любви и порядочности. А об этом страшно и подумать, поскольку жизнь не стоила бы тогда медного гроша.
Но даже если этого нет, я верю в дерзость всемогущих людей. Это обмануть не может. Неужели султанский силахдар может допустить, чтобы провинциальный чиновник таскал его отца по тюрьмам? Он будет бороться с этим своим позором, даже если более сильные стоят перед ним, а от этих вообще полетят перья во все стороны; нрав у него наверняка не ангельский, рука нелегка, если он сел на такое место.
Он все сделает вместо меня. Мне оставалось только ждать, и это самое лучшее и самое надежное. Но как изолировать чаршию? Как только я избрал хаджи Синануддина в качестве приманки, я тут же привлек обитателей чаршии. Они могли все испортить, но как по-другому я мог поступить? Если бы хаджи Синануддина освободили слишком скоро, без шума, не причинив ему вреда, все оказалось бы напрасным. А я ожидал все-таки, что он предпримет что-то посерьезнее и потяжелее. Не знаю что. Может быть, его посланец уже пришел к вали с обвинительным иском. Может быть, он наймет головорезов, бывших солдат, чтоб они похитили узника. Может быть, он натравит янычар, чтоб лишить их всех власти. Мало кто знает об их делах, но я надеялся, что такие вещи не пройдут тихо. Надо, чтоб услышали как можно дальше. Но не хотелось бы, чтоб это произошло помимо меня. Я должен получить по своему счету.