Обноженный - В. Бирюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стыдно сказать, но у меня была истерика. По счастью — тихая. Я не понимал происходящего, но ощущал опасность.
Множество попаданцев, попав после «вляпа» в «лабиринт придворных интриг», легко их разгадывают, быстро разрушают «коварные помыслы и замыслы», и немедленно сами «плетут ковы», уже в свою пользу. Ну, и мирового прогресса, в том числе.
Совмещая индукцию с дедукцией, логику с озарением, лишайно прорывающуюся наблюдательность («тут — вижу, тут — как всегда») менеджеры младшего и среднего уровня «в лёгкую» щёлкают заговоры потомственной средневековой аристократии.
Не надо иллюзий. Особенно таких — смертельно опасных. Пример мадам Бонасье — ничему не научил? Как только сколько-нибудь серьёзная монархическая интрига переходит в активную фазу — вокруг основных персонажей начинают пачками гибнуть люди. Лакеи и горничные, кучера и конюхи, егеря и телохранители, советники и приказчики… Бандитские разборки… Аристократия — это мафия по наследству.
Вы когда-нибудь пробовали играть в неизвестные шахматы по необъявленным правилам с завязанными глазами? Вот вы берёте в руки фигуру. Вроде бы — «офицер». А он вдруг расползается в пальцах жидкой липкой слизью. Или — взрывается. Или просто выпускает вонь, рассыпаясь в прах…
Я искренне сочувствую тем несчастным, которых угораздило вляпаться в тело высокопоставленной средневековой особы. Они оказываются в положении тряпичной куклы-марионетки с торчащими верёвочками, попавшей внутрь работающего судового двигателя.
«Эта вендетта началась в Кэмберлендских горах между семействами Фолуэл и Гаркнесс. Первой жертвой кровной вражды пала охотничья собака Билла Гаркнесса, тренированная на опоссума. Гаркнессы возместили эту тяжелую утрату, укокошив главу рода Фолуэлов. Фолуэлы не задержались с ответом. Они смазали дробовики и отправили Билла Гаркнесса вслед за его собакой в ту страну, где опоссум сам слезает к охотнику с дерева, не дожидаясь, чтобы дерево срубили.
Вендетта процветала в течение сорока лет. Гаркнессов пристреливали через освещенные окна их домов, за плугом, во сне, по дороге с молитвенных собраний, на дуэли, в трезвом виде и наоборот, поодиночке и семейными группами, подготовленными к переходу в лучший мир и в нераскаянном состоянии. Ветви родословного древа Фолуэлов отсекались точно таким же образом, в полном согласии с традициями и обычаями их страны».
Какой вариант попадизма вам более по душе? В Билла Гаркнесса за полчаса до срабатывания дробовика? В Неда Фолуэлла во время прогулки на последнее в жизни молитвенное собрание? От себя замечу: наиболее вероятное — в «собачку тренированную на опоссума».
«В каждом благородном семействе есть свой скелет в шкафу» — общеизвестная истина. А у каждого владетельного рода таких «скелетов»… Вендетты по теме: «и кто это обидел мою любимую собачку из ружья?» — лишь малая доля наследства, достающегося попаданцу вместе с телом носителя.
Есть планы и намерения, запущенные годы, десятилетия, поколения назад. Есть долги. Долги дружбы и долги вражды. Это часть отношений между людьми, часть «паутины мира». Не ваши — вашего тела, его предков. Если вы отказываетесь платить — вас перестают понимать. Ваши намерения трактуются превратно, ваше окружение пребывает в разброде, вас перестают защищать. Успеете ли вы сплести свой лоскуток паутинки взамен разрушенного вами?
«От паранойи не умирают» — правильно. От неё дохнут. Подхватив инфекцию в плохо замотанные, стёртые на вёслах, ладони, заснув на посту после изнурительного марша, сцепившись по пустяку с таким же уставшим, раздражённым соседом.
Умирают не от паранойи — от переутомления, вызванного стремлением эту паранойю успокоить.
Я напрочь отказался останавливаться в Поречье — нас там знают. Выскочили в Касплю, пошло тяжелее — против течения, но снова — только вперёд. У всех людей, и у меня самого — руки в повязках. Мозоли кровавые. Вторая ночь без сна. Попутно ломаю здешний порядок — ночью по путям не ходят. «Комендантский час». Нарвёмся на стражу — будут неприятности. Мой народ бурчит, но в вёсла упирается.
Наконец, кормщик взбунтовался:
— Да сколько ж можно…!
По старому анекдоту: «Тс-с. Дерьмо колышется». Сейчас я сам в роли этого… этой консистенции.
Одной рукой придержал на весу весло, другой — меч из-за спины ему в лицо:
— Делай как я велю. «Нет» — мы-то лодочкой пойдём вверх. А вот ты поплывёшь сам и вниз.
Второй раз он начал вякать, когда мы мимо устья Жереспеи прошли.
— Эт… Нам же туда же!
— Нет. Прежним путём не пойдём. Пойдём к Катынскому волоку. Не хочешь — иди пешки. Аки Христос по водам.
Так не делают! Так нельзя! Это — его лодка, он — кормщик, он — путь выбирает и скорость указывает. Но… тревожно мне. Крокодил всегда возвращается к воде по своему следу. Поэтому охотники вбивают на тропе острое. Крокодил ползёт и режет себе брюхо. Я на острое брюхом — не хочу. Паранойя у меня! Факеншит уелбантуренный!
У начальника — бзик, у подчинённых — грыжа.
Как-то не встречал у попаданцев описания бесконечного, тупого, однообразного, изнурительного труда. Не вообще — где-то там, умозрительно, а их личного. Не по воле какой-нибудь злой местной кикиморы, а по собственной паничности и истеричности.
«Весло поднял, перекинул, зацеп, рывок». Повторить. Вторые сутки.
Пристали к берегу, хоть бы кулеш сварить. Не успели костёр разложить — малой какой-то нарисовался:
— Эй, дяденьки, тута становиться нельзя! Тута луга наши.
И чего с ним делать? В куски порвать, чтобы не мявкал? А дальше, в кустарнике — второй выглядывает. Чуть что — убежит и тревогу поднимет. Волка на него спускать? Пришлось убраться.
Что радует — принцип пойменной стражи, которую я у себя в Рябиновке на Угре устроил — не новость в нашем многострадальном отечестве. Радуюсь. Гребу. Выгребаю и угрёбываю.
Всё-таки, встали на ночёвку на попавшемся погосте ещё до заката.
Пока разместились, подкормились… перевязки отмочили, промыли, смазали да перевязали… Тут мои все и попадали. А я в другую избу заскочил, куда баб определили.
— Ой…
В полутьме избы на лавке лежит замотанная Катерина. Глаза закрыты, голова завязана, спит.
Агафья ей перевязки сменила, собой занялась. Сидит на соседней лавке топлесс, синяки на себе разглядывает. Теперь вот локтем прикрылась. А она… ничего. И чего она себя старухой считает? Это здесь в 25 — дама стареющая. А вот в моё время…
Подошёл поближе. Смотрит напряжённо, но не испуганно. Забавно: у неё с Катериной глаза разного цвета, а взгляд одинаковый. Катерина на меня снизу так смотрела, когда я ей помогал рубаху снимать.
Если Гапка и сейчас смеяться начнёт — развернусь и уйду. Ничто так не способствует эрекции как женский смех. И не убивает её как женский хохот.
Подцепил мизинцем за ошейник у неё на шее, потянул вверх. Встала послушно. И руку сама убрала. Красиво. Хоть и в синяках.
Мне нравятся женские груди. — Чересчур откровенно? «Чересчур правды» — самому себе?
Мне нравится их форма. Многообразие их форм. Мне нравится их вкус, цвет, запах. Мне нравится их движение. Когда женщина дышит. Когда я вызываю в женщины эмоции, и она дышит глубоко, взволновано. А я это вижу и… и тоже… отзываюсь эмоциями. И — когда женщина пляшет. Не танцует — там другое. А именно пляшет. Народное, рòковое… Вызывают тревогу, когда она скачет верхом. Иногда они радуют своей дрожью. Синхронной, резкой… От моих толчков на ней. Я балдею от ощущения освобождения и одновременной беззащитности, которые появляются у них, когда снимаешь с неё тесный бюстгалтер. Когда затянутая, сжатая, «построенная» женская плоть вдруг становится сама собой. Естественной, очень открытой… для всего.
«Мы любим плоть — и вкус её и цвет, И душный, смертный плоти запах…».
Любим. И вкус, и цвет. Но мои мозги сносит от… от консистенции. От тактильности. От волшебного богатства чувствительности прикосновений. От лёгкой прохлады под моими пальцами вначале, и пылающего жара в моих ладонях в конце. И их постепенного, чуть потного, остывания потом. От слегка снисходительной вялости при первых прикосновениях — «ну, ну… посмотрим…», до возникающей и нарастающей жаркой, ищущей упругости, налитости, тяжести: «ещё! Ещё!». От неслышного ухом, но ощущаемого телом, видимого глазами звона этих… колоколов. Усиливающегося, ускоряющегося, набатного… Тревожного, зовущего, требующего… И вдруг замирающего в последний, самый… самый момент. Когда уже нет движения, когда всё замерло… И только внутри тела нарастает невидимая, неслышимая, запредельно высокая нота…
«Звенит высокая тоска, Необъяснимая словами…»
В мгновение тишины, за которым следует… заключительный стон.