Александр Блок. Творчество и трагическая линия жизни выдающегося поэта Серебряного века - Константин Васильевич Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Г.И. Чулков был удручен рефератом Блока. «10 декабря, – сообщает поэт матери, – спорили с Чулковым не на жизнь, а на смерть – о „России и интеллигенции“». В своих воспоминаниях Чулков пишет: «Мне был неприятен в его докладе тот невыносимый удушающий пессимизм, которым веяло от всего этого лирического косноязычия… Я напечатал тогда статью „Лицом к лицу“, в которой заявлял: „Мы все предчувствуем катастрофу. Но эти предчувствия не должны, однако, угашать в нас разума“».
12 декабря поэт повторяет свой доклад в Литературном обществе. Он живописно изображает матери это собрание: «Оживление было необычайное. Всего милее были мне: речь Короленко, огненная ругань Столпнера, защита Мережковского и очаровательное отношение ко мне стариков из „Русского богатства“ (И.Ф. Анненского, Г.К. Градовского, Венгерова и пр.). Они кормили меня конфетами, аплодировали и относились, как к любимому внуку, с какою-то кристальною чистотой, доверием и любезностью. Зал был полный… Я страшно волновался хорошим внутренним волнением, касательно темы, а не публики. К публике я окончательно привык»[57].
На следующем собрании религиозно-философского общества, после небольшого доклада Розанова, состоялись, наконец, прения о реферате Блока. Они были не только оживленные, но и ожесточенные. Докладчик ответил своим оппонентам вторым рефератом: «Стихия и культура». Он прочел его в заседании религиозно-философского общества 30 декабря.
Блок удивляется необыкновенному оптимизму большинства возражений. На его слова о «недоступной черте» между интеллигенцией и народом отвечали, что никакого раскола нет, что болезнь излечима, что уездные врачи и фельдшера живут с народом душа в душу. Этот оптимизм – «аполлинический сон» культуры. Человечество бесконечно и упорно строит свой муравейник. И вдруг нога лесного зверя ступает в самую середину его; отклоняется стрелка сейсмографа, и в 40 секунд погибает Калабрия и Мессина. Культуре противостоит стихия. Блок говорит: «Распалилась месть культуры, которая вздыбилась „стальной щетиной“ штыков и машин. Это только знак того, что распалилась и другая месть – месть стихийная и земная. Между двух костров распалившейся мести, между двух станов мы и живем… В сердцах людей последних поколений залегло неотступное чувство катастрофы… Мы переживаем страшный кризис. Мы еще не знаем в точности, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как бы на фоне зарева, на легком, кружевном аэроплане, высоко над землею; а под ногами – громыхающая и огнедышащая гора, по которой за тучами пепла ползут, освобождаясь, ручьи раскаленной лавы»[58].
В сущности, Блок ничего не возражает своим оппонентам; он умеет спорить только музыкально, и вот новая волна музыки захлестнула его: далекий гул рушащейся Мессины. Вопрос о народе и интеллигенции разрастается в патетическое противопоставление культуры и стихии. Интеллигенция строит свою культуру на «неотвердевшей коре», под которой бушует «страшная земная стихия – стихия народная». Это предчувствие надвигающихся катастроф – мировых войн и социальных революций XX века – ставит ясновидца Блока в один ряд с русскими писателями и мыслителями профетического типа: с Гоголем, Достоевским, Вл. Соловьевым, Федоровым и Бердяевым.
«Общественность» Блока кончается эсхатологией; призывы к «жизненному делу» – воплями о гибели. И это не противоречия, а просто приливы и отливы лирических волн. Мысль поэта не подчиняется правилам логической последовательности; она управляется законом музыкального ритма…
Огромная, напряженная деятельность Блока в 1908 году, общественное служение и героическое самовоспитание протекают на фоне «неудающейся личной жизни» и духовного одиночества. В январе 1908 года происходит разрыв между Комиссаржевской и Мейерхольдом. Молодой режиссер покидает ее театр, собирает собственную труппу, в которую входит Л.Д. Блок и Н.Н. Волохова. В феврале они уезжают на гастроли в провинцию. Любовь Дмитриевна приезжает изредка на несколько дней и снова уезжает. До августа Блок живет один, в квартире, которая кажется ему огромной, пустой и холодной; накладывает на себя суровую дисциплину: работа, статьи, литературные обзоры, пьеса, переводы, лекции, доклады. Он воспитывает себя в ясности и простоте.
«Я как-то радуюсь своему одиночеству и свободному житью. Много гуляю, вижусь с людьми; весну очень чувствую» (письмо к матери 12 марта). 10 апреля, сообщая матери о приезде Любови Дмитриевны, он прибавляет: «Оба мы – бодры и веселы. Работы мои подвигаются, ясность чувств и мыслей и готовность к работе – также. Давно я не жил так ясно и просто, как этот месяц». 3 мая: «А я здесь один – кую свою судьбу и в прежней атмосфере влюбленности укрепляю мускулы духовные и телесные». 7 августа: «Наступила бодрая и свежая осень, мама». 16 ноября: «Я опять деятельно настроен». И, наконец, 24 ноября: «А я продолжаю жить очень деятельно и, большею частью, доволен этим».
Какой тяжкой борьбы стоила Блоку эта энергия и бодрость! Какая смертельная тоска лежала под этой «деятельностью»! В письмах к матери можно отыскать ужасные признания: «Жить мне нестерпимо трудно… Такое холодное одиночество – шляешься по кабакам и пьешь» (8 января). «Ты права, мама: не пить, конечно, лучше. Но иногда находит такая тоска, что от нее пьешь» (30 января). «Под мутноголубыми и дождевыми рассветами пили мы шампанское, я почему-то наелся устриц… Но – „всё невинно“. Главное, что это не надрывает меня. Моя жизнь катится своим чередом, мимо порочных и забавных сновидений, грузными волнами. Я работаю, брожу, думаю. Надоело жить одному»… (28 апреля). «Мама, последние дни я ложусь спать через ночь и трачу много энергии на вино, катанья по морю, блужданья по полям и лесам, на женщин» (18 мая)…
В начале июня он на месяц уезжает в Шахматово к матери и пишет оттуда Г.И. Чулкову: «Здесь очень пышно, сыро, жарко, мой дом утонул в цветущей сирени… Относительно спиртных напитков чувствую, будто я „записавшись“; но только выдерживаю положенный срок, чтобы не нарушить обета» (14 июня).
Вернувшись из Шахматова, поэт занимается «домостроительством»: ломает перегородку между двух маленьких комнат, устраивает большую, светлую столовую. 18 июня отмечает в записной книжке: «Пью в Озерках. Сегодня написал Любе письмо. День был мучительный и жаркий – напиваюсь. „Хозяйкой дома моего“. А дом перестроен. Вытравлено