Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1 - Пантелеймон Кулиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А для чего дается человеку характер? Чтобы он мог презреть толки и пересуды, следовал тому, что велит ему благоразумие, и, как сказал сам Спаситель, не глядеть на людей. Люди суетны. Нужно в пример себе брать прекрасный, святой образец, высшую натуру человека, а не обыкновенных людей. Итак я тебе приказываю работать и заниматься именно в праздник, натурально только не в те часы, которые посвящены Богу. И если кто-нибудь станет тебе замечать, что это не хорошо, ты не входи ни в какие рассуждения и не старайся даже убеждать в противном, а скажи прямо коротко и твердо: "Это желание моего брата. Я люблю своего брата, и потому всякое малейшее его желание для меня закон". И после этого, верно, тебе не станут докучать. И таким образом поступай и в другом случае, где только собственное твое благоразумие чего-нибудь не одобрит. Нужно быть тверду и непреклонну. Без твердости характер человека - нуль. И признаюсь, грусть бы, сильная грусть обняла бы мою душу, если бы я уверился, что у сестры моей нет ни характера, ни великодушия. ----------
Наконец поговорим еще об одном довольно важном предмете. ------Слушай, моя душа. Тебя должно непременно тронуть положение маменьки, на которой лежит столько забот и такая сильная обуза, что весьма немудрено, если и у человека сильного закружится голова и кончится тем, что он наконец ничего не будет делать. Слушай. Нужно, чтоб и ты, и Оля взяли на долю свою какие-нибудь маленькие части хозяйства и чтобы уже аккуратно вели дела свои. Например, ты возьми на долю свою молошню, то есть, смотри, чтоб при тебе набиралось молоко, делалось масло, сыр, и замечай внимательно, сколько чего должно быть, чтобы потом не могли тебя ни обмануть, ни украсть. Натурально, этого еще немного для тебя. Ты возьми на свою долю еще овец. Пусть к тебе приходит каждый день овчар и рапортует тебе подробно. Ты отправляйся почаще туда сама, лучше, если пешком, и поверяй почаще все на деле. Несколько раз заставь, чтобы доили при тебе, чтобы знать, сколько наверное могут давать молока. Записывай родившихся вновь, отправленных на стол, прибывших и убывших. После того, когда ты увидишь, что с этим всем управляешься хорошо, можешь присоединить к этому и что-нибудь другое. Без этого никогда не будет никакого толка в хозяйстве, если сами хозяева не будут входить во все. А так как одному человеку нельзя входить во все, то по этому самому и должно непременно разделить труды. Иначе - ключницы, домоводки и управители, хоть как бы ни казались надежны с виду, всегда кончится тем, что будут наконец обкрадывать, или, еще хуже, нерадеть и неглижировать. Олиньке тоже выбери на долю какую-нибудь часть по силам. Ты увидишь потом, какую окажешь этим пользу хозяйству и как облегчишь труды маменьки, - тем более, что у ней столько главных статей хозяйства: уборка и посев хлеба, льну, гумно, винокурня и мало ли чего еще? Страшно и подумать даже. Желал бы я очень знать, что ты на это скажешь и какое это произведет на тебя действие; и потому жду не..." [150].
К П.А. Плетневу.
"30 октября. Рим.
Здравствуйте, бесценный Петр Александрович! Напишите мне хоть одну строчку. Я не имею никаких, совершенно никаких известий из Петербурга. Пишу к вам потому, что я вас видел третьего-дня во сне в таком необыкновенном и грустном положении, что испугался и не могу быть спокоен до тех пор, пока не услышу чего-нибудь о вас.
Уведомьте меня также, как мое дело. Можно ли мне подняться на то место в Риме, о котором я писал к вам? Мне нужно теперь знать это, и тем более теперь. Я заболел жестоко, и, Боже, как заболел! Я сам виноват. Я обрадовался моим проснувшимся силам, освеженным после вод и путешеств(ия), и стал работать изо всех сил, почуя просыпающееся вдохновение, которое давно уже спало во мне. Я перешел через край и за напряжение не во время, когда мне нужно было отдохновение, заплатил страшно. Не хочу вам говорить и рассказывать, как была опасна болезнь моя. Гемороид мне бросился на грудь, и нервическое раздражение, которого я в жизнь никогда не знал, произошло во мне такое, что я не мог ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Уже медики было махнули рукой: но одно лекарство меня спасло неожиданно. Я велел себя положить ветурину в дорожную коляску, - дорога спасла меня. Три дни, которые я провел в дороге, меня несколько восстановили. Но я сам не знаю, вышел ли я еще совершенно из опасности. Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается не знаю что. Страшно, просто страшно! Я боюсь. И так было хорошо началось дело. Я начал такую вещь, какой, верно, у меня до сих пор не было, - и теперь из-под самых облаков да в грязь!
Медику натурально простительно меня успокоивать и говорить, что это совершенно пройдет, и что мне нужно только успокоиться). Но мне весьма простительно тоже не верить этому, и мое положение вовсе не такого рода, чтобы оставаться, тем больше, что вот месяц, и я не чуть не лучше. Если б я знал, что из меня решительно ничего не может быть (страшнее чего конечно ничего не может быть на свете), тогда бы, натурально, дело кончено. У меня нет никакой охоты увеличивать всемирное население своею жалкою фигурою, и за жизнь свою я не дал бы гроша и не стал бы из-за нее биться. Но, клянусь, мое положение слишком, если даже не чересчур. Больной, расстроенный душей и телом, и никаких средств... Уведомьте меня. Может быть, можно как-нибудь узнать одно из этих двух слов: да или нет!
Но, клянусь, мне так же, если даже не больше, теперь хочется иметь известия о вас самих. После виденного мною сна, я не могу успокоиться о вас. Теперь в моем больном, грустном, часто лишенном надежды душевном состоянии у меня единствен(но), что доставляет мне похожее на радость, это - перебирать в мыслях моих немногих, но любящих, прекрасных друзей, вычислять все случаи в жизни, где дружба их обнаруживалась ко мне, и сердце у меня тогда так начинает сильно биться, как может только у ребенка, который не изумляется от радости, но остается как будто перепуган радостью. Знаю, что это происходит от моего нервического расстройства и что движение потрясает меня, но все как это сладко! И я тогда едва дышу. - Рим Via Felice. № 126".
В этой-то Via Felice (счастливая улица) поэт наш вел такую несчастную жизнь! "Из-под самих облаков да в грязь!" Слабое тело его не выносило порывов духа: это был сильный аэростат из тонкой и бренной ткани. Общество, в котором он провел свое детство и юношеские годы, заключая в себе много пищи для его таланта, все, однако же, не могло вполне организовать поэта с таким огромным запасом природных начал творчества, каким одарен был Гоголь. Достигнув той эпохи умственного развития, когда перед писателем открывается самый обширный горизонт духовного мира, он должен был делать над собой усилия сверхъестественные, чтобы создать выражение для отвлеченных речей своих, и изнемогал под бременем непомерного труда. Потому-то умственное "напряжение", производящее в другом только усталость и отвращение к работе, в нем разрушало почти вконец хилый организм и рождало одно сожаление о той высоте, на которой он не в силах был удержаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});