Семигорье - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сурово сжатый рот Арсения Георгиевича дрогнул сдержанной улыбкой.
— Хорошо, если ты умеешь молчать, Алексей. Но должен сказать тебе: если я что-то сказал одному, это значит, я могу сказать то же самое всем!..
Он обошёл костёр, снял с рогулек палку вместе с кипевшим чайником.
— Не помнишь, где у нас заварка? — спросил он.
Алёшка, торопясь, достал из своей охотничьей сумки непочатую пачку чая, хотя знал, что у Арсения Георгиевича есть свой чай и, конечно, он помнит, куда его положил. Он понял, что Арсений Георгиевич будничным вопросом давал ему понять, что одобряет его прямоту и прощает ночное притворство.
Алёшка открыл пачку, протянул Арсению Георгиевичу и в порыве благодарности, желая чем-то ему помочь, волнуясь, сказал:
— Арсений Георгиевич! Вы — знаете что? Вы напишите Сталину. Напишите про то, что вам мешает! Сталин обязательно поможет!.. Вот я живу, и мне не страшна никакая несправедливость. Я знаю, если я сам не справлюсь и люди мне не помогут, — есть Сталин. И вот от того, что я знаю, что Сталин есть, мне ничего не страшно!
Рука Арсения Георгиевича застыла в пару над раскрытым чайником. Пока Алёшка говорил, он держал на ладони горку чёрного чая. Медленной струёй он ссыпал с ладони в чайник заварку, аккуратно прикрыл чайник крышкой, поставил около огня. Поднялся, серьёзно и твёрдо, как равному, ответил:
— Хорошо, Алексей. О том, что ты сказал, я буду помнить.
Арсений Георгиевич старательно подгрёб и положил на стог сено, которое они рассыпали, устраивая постель, оделся.
У костра, дождавшись Бориса, они позавтракали.
Домой шли не спеша, все втроём, по затенённой, рыжей от хвои дороге, широко рассекавшей старый бор, по-осеннему просторный.
Арсений Георгиевич всю дорогу молчал. И только на выходе из бора остановился, снял с молодой сосёнки застрявший в её хвое багряный осиновый лист, подержал на ладони, разглядывая, задумчиво сказал Борису:
— Ты, кажется, прав: вера вошла в кровь. И трогать эту веру нельзя!..
СТЕПАНОВ
Степанов стоял у окна, не вынимая рук из карманов плаща, с задумчивостью усталого человека смотрел вниз, на улицу. К булыжнику липли опавшие с тополей листья, под фонарём и листья и булыжник блестели. За тёмными акациями бульварчика, сейчас пустынного, угадывалась по переливчатым жёлтым огням пароходов и барж Волга. В шелест дождя время от времени врывался портальный грохот, свист, скрежет, где-то гукал буксир, пробираясь в темноте узким в этом году фарватером.
В кабинете сумеречно, светит лишь низкая настольная лампа под матовым абажуром. Степанов один, он устал, нет желания даже сделать усилие, вынуть руки из карманов мокрого плаща. Но мозг ещё не остыл, напряжённый день вошёл сюда, за двойные двери кабинета. День шумел, говорил, кричал, шептал, повторялся, как беспорядочно отснятые кадры кинохроники.
Степанову надо было разобраться в этом потоке впечатлений, найти какой-то нужный кадр, который был отснят памятью в деловой суете сегодняшнего дня. Момент для раздумий тогда не был подходящим: шла партийная конференция, и Степанов отодвинул важную, как казалось ему, мысль. Теперь, когда баталия улеглась и удовлетворённость оттого, что всё было в норме, работа одобрена, в обкоме, в общем-то, всё осталось по-прежнему, удовлетворённость сделанным и усталость от длительного нервного напряжения соединились — хотелось крепкого чаю, покоя. Но мозг работал. Сознание искало ту важную мысль, которая не ко времени мелькнула в разгар работы.
Мысль казалась настолько важной, что, после того как закончилась конференция, он не мог ехать домой.
Степанов был из тех людей, которые не терпели неопределённости, и прежде всего, в своём душевном хозяйстве. Всякая неопределённость была для него как болезнь: он мучился приступами скрытого беспокойства, пока его разум не находил ясных и точных ответов на те вопросы, которые вставали перед ним.
Жизнь и теперь подсунула ему задачку, и задачка была такова, что заставила его в поздний час, после трудного дня, уйти в обком, уединиться в своём кабинете.
Степанов глядел в темень, проколотую жёлтыми огнями и ночью, и в непогоду работавшей реки, но видел не Волгу — перед ним упорно маячило плоское и властное лицо Стулова. Как случайно втиснутый в живую толпу портрет, лицо Стулова всю конференцию плакатилось за длинным столом президиума.
Время от времени Степанов с любопытством поглядывал на Стулова. За многочасовое сиденье Стулов не изменил принятой им позы: как сел в президиум, выложил свои тяжёлые руки на стол, так и застыл в этой не весьма удобной позе. Крупная голова его ни разу не повернулась, ни влево, ни вправо, с началом заседания взгляд Стулова устремлялся поверх сидящих в зале людей, в какую-то одному ему видимую точку, и не изменял своего направления до очередного перерыва.
«Тот ещё деятель! — думал Степанов. — Такой прямиком не то что через толпу, сквозь каменный град попрёт!..»
Лет шесть тому назад сходились их дороги: оба имели отношение к строительству крупного комбината в соседней области. Степанов был секретарём горкома партии, Стулов возводил один из цехов. Руководил властно, энергия из него пёрла со свистом, как пар из котла. Умел дело делать, умел рапортовать — участок Стулова из месяца в месяц шёл первым. И всё-таки Степанов не был расположен к этому энергичному, уверенному в себе человеку. Если бы Степанов оценивал работу руководителей заводов и строек только по результатам, по проценту, по исполнительству! Куда бы проще!.. Крепко сидел в нём комиссарский дух. От Симбирска до Тихого океана прошёл он с боями комиссаром дивизии и, пока шёл, на своей шкуре познал, что победа победе рознь. Мало победить, важно ещё — как победить! Важно уметь победить так, чтобы как можно больше твоих товарищей осталось в строю. Жизнь одной победой, даже большой победой, не кончается. Вот этот комиссарский дух и восставал: рабочим людям всех тяжелее приходилось у Стулова. Но Стулов побеждал. И когда Степанова передвинули на область, Стулов оказался на освободившемся месте в горкоме — кто-то, от кого зависело продвижение Стулова, мыслил иначе, чем Степанов.
Теперь Стулов, только что избранный вторым секретарём обкома, снова вставал в затылок…
Степанов, не вынимая рук из карманов, с ещё по-уличному поднятым воротником плаща, медленно прошёлся по кабинету до высоких, наглухо прикрытых двойных дверей, от дверей по красной ковровой дорожке к столу.
Дорогу ему загородили два кресла с тугими раскинутыми боками, обтянутые великолепной чёрной кожей. Степанов коленкой упёрся в мягкий край ближнего кресла, постоял, задумчиво глядя в пол. Перевёл глаза на дубовый, до блеска натёртый паркет, на богатый туркменский ковёр, придавленный массивными тумбами стола.
«Этакую красоту и — ногами… — вдруг подумал он. — Дома сесть бы не посмел, а тут — под ноги…»
Чужими глазами он хмуро оглядывал свой кабинет и видел сейчас то, на что не обращал внимания в обычные дни. Натёртый паркет, вдоль стены зеркальной полировки стол для заседаний бюро. По обе стороны стола мягкие стулья, поблёскивающие спинками, они одинаково полуповёрнуты, будто держат равнение на простой жёсткий стул, с которого Степанов обычно вёл бюро. Под окнами и у дверей стулья попроще, тут в дни заседаний стеснительно рассаживаются приглашённые. В углу, над стульями, величественно, как кафедральный собор, высятся старинные часы. Метровый маятник с медной тарелкой на конце с отчётливым стуком важно ходит из стороны в сторону.
Степанов вспомнил, как Дребезгов из хозсектора с непонятной ему убеждённостью уговаривал: «Так надо, Арсений Георгиевич. Команда есть… Вид обретаем!» — и, незаметно для Степанова, заменял то стол, то кресла.
В напряжении рабочих буден некогда было обращать внимание на то, как выглядит его кабинет. В конце концов, за простым, за полированным ли столом — главным для него оставалась работа. Но сегодня он смотрел на всё другими глазами.
«Обрели вид! — думал Степанов. — И старина, и новь. И театральные занавеси на окнах! Заводским девчонкам кофточек понаделать бы! Не так богато живём… А часы… Завтра же скажу Дребезгову, чтобы перетащил эту игрушку в кабинет Стулову!..»
Степанов только теперь ясно понял: именно Стулов — причина зудящей в душе тревоги. Именно Стулов был для него как эта вот, исподволь вошедшая в кабинет, парадность.
Он прислонился к столу, лицом к двери, не закрывая глаз, заставил себя заново увидеть, как Стулов вошёл в кабинет, как вёл себя в первый час появления.
Стулов сам открыл двери, секретарю доложить о себе не дал. Крупнотелый, с неподвижной шеей, с полусогнутыми руками, в отличном костюме, при галстуке, он шёл прямо, как на таран, и если бы Степанов не встал и, узнав его, не вышел из-за стола, Стулов, наверное, не остановился бы и сдвинул его вместе со столом.