Семигорье - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне второго прислали. Взамен Бурова. Помнишь его? Не прост, угловат. А умница! Новый — и молод, и напорист. И служить готов. А солдат. Как тот ходя. Учу: вниз, дорогой, вниз гляди! А он как во фрунте, и вместо шеи будто пружина — голова всё направо и вверх, направо и вверх!
Затеет полезное дело, а уже думает: будут ли довольны наверху тем, что он затеял? Не говорю о постановлениях, директивах, они для каждого — закон. Говорю о творчестве, о дерзании. В традициях большевиков стараться о деле. А слепое исполнительство, постоянная мелочная оглядка претит этим традициям…
— Погоди, Арсений. Почему ты думаешь, что того, кто выше, заботят не интересы народа? Партия одна, интересы тоже одни, где бы ты ни был — вверху или внизу…
— Не надо, Борис. Даже верную мысль можно довести до абсурда, если обобщить её без меры. Ты улови суть того, что меня тревожит. Я тревожусь тем психологическим поворотом, который вижу. Всё с большей тревогой замечаю, что многие из руководителей, чьё нахождение на должности в какой-то мере зависит от меня, начинают подлаживаться под моё мнение, под мой характер, даже под мои ошибки. Ты понимаешь? Даже под мои ошибки! Важным для них становится не само дело, а то, буду ли я доволен ими. Это же не по-большевистски, Борис!..
Теперь Борис сел, так же тяжело, как Арсений Георгиевич, — стог опять качнулся.
— Алёшка-то спит? — тихо спросил он. Разбередим неокрепшую душонку…
— Алексей, спишь? — окликнул Арсений Георгиевич.
Алёшка не ответил.
— Спит. Сон молодой, крепкий.
Борис закурил, лёг. В ночи долго пахло папиросой.
— Ты, Арсений, всё такой же. На каждый шаг тебе философию подавай! Не понимаешь или не принимаешь?..
Наше время — быстрых практических — подчёркиваю — практических дел. Мы рубим лес, рубим едва с краешку початую тайгу. Нам важно вырубить. Вырубить и построить — назови, как знаешь: дом, город, новое общество. Нам дорого время. Нам важен темп. А ты разглядываешь, правильно ли тот и другой держат в руках топор!..
— Не упрощай. Ленин обосновывал каждый, даже малый, шаг в жизни республики. И люди сознавали и принимали ту или иную необходимость.
— У нас сейчас Сталин, Арсений!
Оба долго молчали. Потом Арсений Георгиевич сказал:
— Всё-таки убеждён: субъективное не должно вмешиваться в политику. Ты веришь, что Василий Константинович[2]…
— Пустое спрашиваешь!..
Борис махнул рукой, отшвырнул окурок подальше от стога, закинул руку под голову.
— Давай, Арсений, к фактам. Индустрию свою, новую, в стране создали? Факт. Колхозы нас хлебом кормят? Факт. Народ лучше живёт? Это тоже факт. Не время. Арсений, размышлять. Надо доверять. И крутить своё рабочее колесо в полную силу.
— Одному думать, всем вертеться — такое разделение не по сердцу, если хочешь — не по уму. Мы на другом росли: всем думать, сообща решать, всем равно исполнять…
— Здесь ты, может, и прав. Но ещё раз говорю: от цели никто не отступил… Чёрт его знает! Я про себя иногда думаю: может, другого историей не дано? Дел неохватно, время спрессовано до минут. Дискуссии разводить перед лицом войны — головы на плаху класть!..
Знаешь, иногда задумаюсь и вижу историю человечества, как шла она, век за веком, эпоха за эпохой. И в этих страшно долгих веках — каких-то двадцать два года нашей послереволюционной России. Что они в истории? Минута, секунда, миг? А доя нас — эпоха, если судить по делам. А ведь по возрасту Россия наша советская до умиления молода, где-то ещё в юности, порывистой и увлечённой, — вон как Алёшка!
Ты не вслушивался в песни, которые сейчас поют?.. Простая гармоника наигрывает: «Спят курганы тёмные…» или «Катюшу» — и просто, и наивно, а сердце щемит, и хорошо от этой наивной и чистой простоты!..
Чайковский с шестой симфонией и Бетховен у нашей глубинной России ещё впереди. Зрелость и мудрость опыта накапливаются с возрастом. Не думаю, что у Алёшки на душе сейчас симфонии. Тоже небось гармошка с какой-нибудь падеспанью…
Борис замолчал. Никто из троих на стогу не шевелился. На земле было так тихо, что Алёшке казалось: он слышит, как звёзды, мерцая, поскрипывают в небе.
— Арсеня! — позвал Борис. — Давай нашу дальневосточную?!
— Алексея потревожим… — Голос Арсения Георгиевича был как будто простужен.
— Мы — тихо. Да и заря — подниматься скоро.
Едва слышно он запел:
По долинам и по взгорьямШла дивизия вперёд…
Он шёл один, пел напряжённо, настойчиво, как будто весь хотел уйти в песню, затушевать в себе самом тот спор, который только что вёл с братом. И, наверное, Арсений Георгиевич понял Бориса. Сначала, сдерживая себя, он подпевал то одно, то другое слово, потом с хрипотцой запел:
Развевалися знамёнаКумачом последних ран…
Алёшку подмывало вмешаться в песню, которую он знал. И что-то останавливало его добавить в песню свой голос. Он не боялся открыть, что он не спит: он знал, что всё равно его сейчас поднимут.
Останавливало его другое — смутное, но верное чувство: он понимал, что для Бориса и Арсения Георгиевича — это не просто хорошая песня. Песня эта — их жизнь, их молодость, сила. И хотя он, Алёшка, сейчас рядом с ними, рядом с этими большими людьми, и делит с ними охотничий ночлег, он не воевал, не пережил то, что пережили они, он не думал за Россию и не имел сей час права петь эту песню вместе с ними.
Они допели песню и теперь молчали.
Алёшка терпеливо ждал, когда его позовут.
— Ты, Арсеня, плохо чувствуешь Россию, — осторожно сказал Борис. — Ты хочешь понять. А Россию надо и чувствовать. Ты же знаешь: молодость — вера без границ, всё по плечу. Скажи: «Надо!» — земной шар вокруг себя оборотит. Потерпи, Арсеня, и Россия мудра опытом будет!..
— Ладно, мудрец, труби подъём. Только и ты помни: чувства в нынешнем мире — что большой пароход в мелководье. Ну, встаём? Подъём, Алексей!..
4Под солнцем туман сдвинулся, потёк, поднялся над озером, открыв посверкивающую водную синеву. Арсений Георгиевич снял фуражку, пристроил на куст, расстегнул кожаное пальто, щурясь, смотрел, как в бору на крутояре плавит стволы сосен яростное солнце.
К стогу Алексей Георгиевич вернулся без дичи. Алёшка скрепя сердце без выстрела пропускал зоревых уток, летящих на камышовый мыс, но Арсений Георгиевич почему-то не стрелял. Оба они отстояли зарю молчунами.
Борис только что принёс пару кряковых, раззадоренный, пошёл в приглянувшееся ему болотце.
Арсений Георгиевич сгрудил сушняк на остывшем за ночь кострище, засветил спичку, пустил огонёк снизу по хвостику еловой ветки, догорающую спичку примостил с другого края, под трубочку бересты, упёрся ладонями в колени, заворожено застыл над огнём. Его крупная, бугристая, чисто выбритая голова со вздутой складкой ниже темени радостно отблёскивала на солнце, пальцы шевелились, отстукивали на коленях песню.
— Ещё разок чайку у костра, — сказал он оживлённо, — и… — его пальцы перестали стучать, он задумался. — И к дому. К дому, Алексей, к дому, — повторял он как будто про себя. — Дом, работа… Дом, говорят, без хозяина — сирота. Человек без дела — хуже сироты. Ты это запомни, Алексей!..
Алёшка, распалённый работой — он перерубал лесину, — отложил топорик. Платком отирая лицо, подошёл к костру, встал рядом с Арсением Георгиевичем. Всё утро он обдумывал, как признаться в том, что он слышал разговор на стоге. Признаться было трудно. Но было подло скрыть то, что он — слышал. Два больших человека говорили друг для друга, они должны знать, что их откровения слышал третий… «Я должен сказать, твердил Алёшка. — И скажу…»
— Арсений Георгиевич! — Алёшка запнулся о слова, но, одолевая нахлынувший страх, заставил себя договорить. — Арсений Георгиевич, я слышал… Я не спал… Я слышал, что вы говорили…
Алёшка видел, как долго и ненужно Арсений Георгиевич поправлял уже разгоревшийся под чайником костёр. Поправив костёр, он поднялся, тяжёлым взглядом всмотрелся в Алёшку. Он смотрел из-под нависшего, прочёркнутого морщинами лба, и взгляд его, только что тёплый и живой, теперь был холодным и отчуждённым. Алёшка, чувствуя, что в глазах у него стоят упрямые слёзы, выдержал тяжёлый взгляд Арсения Георгиевича.
— Можете меня презирать, — сказал он. — Я не спал, я слышал. Но никогда никому я не скажу про то, что слышал… Хоть пытайте, хоть жгите… — тихо добавил он, бледнея и веруя в то, что сказал.
Сурово сжатый рот Арсения Георгиевича дрогнул сдержанной улыбкой.
— Хорошо, если ты умеешь молчать, Алексей. Но должен сказать тебе: если я что-то сказал одному, это значит, я могу сказать то же самое всем!..
Он обошёл костёр, снял с рогулек палку вместе с кипевшим чайником.
— Не помнишь, где у нас заварка? — спросил он.