Свечи на ветру - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо унывать, — продолжал служка, не отрывая взгляда от застывших облаков, начиненных холодом и ненастьем. — Как говорил мой отец, наступит пятое время года.
— Пятое время года? — отозвался свадебный музыкант Лейзер.
— Да.
— Смерть?
— У тебя только смерть на уме, — пожурил его служка Хаим. — Что ты так торопишься? Успеешь… Твое место никто не займет. Не бойся.
Через полчаса, а то и раньше они поцапаются, подумал я. С ними всегда так. Сперва жмутся в кучу, потом схватятся из-за какой-нибудь ерундовины, чаще всего из-за господа бога, сядут кто в правый угол, кто в левый, тише воды, ниже травы, и уставятся друг на друга, как две лошади на базаре: как ни бей копытом, как ни рой ими землю, хомут с себя не скинешь, уздечку не перекусишь, зубы не те да и хозяин начеку…
В комнате по-осеннему шуршали их жухлые мысли.
Кроме нас, в доме никого не было: выкрест Юдл-Юргис как ошалелый рыскал по гетто в поисках работы, беженка Сарра устроилась в больницу не то поломойкой, не то сестрой милосердия, там она пропадает до позднего вечера со своим сыном Вильгельмом — будущим кайзером будущей Германии. Жил еще с нами гончар Мендель Шварц, но у него в пекарне объявился родич, и, хотя, как сказано не то в талмуде, не то в другой правдивой книге, не хлебом единым жив человек, Мендель Шварц на всякий случай перебрался поближе к тесту.
— Я встретил Менахема Плавина, — неожиданно произнес свадебный музыкант Лейзер. — Они решили организовать оркестр и смешанный хор. Плавин целый час меня заманивал…
— Смешанный хор? — в жилах Хаима текли не струи крови, а вопросы.
— Каждый день кого-нибудь убивают, а они, видите ли, собираются петь и играть. Сумасшедшие! Кому, скажи, Даниил, нужен в гетто хор и оркестр?
— Всем, — ответил за меня служка Хаим. — Евреям нужен хлеб, евреям нужна песня.
— Тебя не спрашивают, — одернул его свадебный музыкант Лейзер.
— Реб Хаим прав, — поддержал я служку. — На вашем месте я бы согласился.
— Правильно, правильно, — зачастил Хаим.
— Я и согласился, — обрадовал нас свадебный музыкант Лейзер. — Только не в подвале синагоги, как предлагал Менахем Плавин, а на два этажа ниже.
Он подошел к окну, встал рядом с Хаимом, почти касаясь его своими заплесневелыми плечами.
— На два этажа ниже? — обомлел Хаим.
— Что ты на меня так вытаращился? Где, где, а там музыкантов уйма! И все как на подбор! Взять моего брата Шайю! Или шурина Евеля!.. Или конопатого Шахне — до сих пор его флейта из-под земли слышна. А хор? Какой бы можно было собрать хор! Помнишь, Хаим, как пела Хая Родос? Или… эта… которая за базаром в галантерейной лавке служила…
— Песя Штром, — подсказал служка, польщенный его вниманием. — Но они же мертвые.
— Ну и что? Разве мертвые не могут петь?
— Не могут, — твердо заявил служка, и холодок ужаса проник через холщовую рубаху на блошиное пастбище, поросшее седыми грязными колючками.
— Ты там был, ты знаешь? — упрекнул его свадебный музыкант Лейзер. — Если мертвый может попасть в рай, то почему ему нельзя очутиться в оркестре или смешанном хоре?
— Побойся бога! — взмолился Хаим.
— Бога, бога, — передразнил его Лейзер. — Три тысячи лет… изо дня в день… мы исправно молились нашему господу… И что мы у него вымолили? Что? Гетто?
— Ты, положим, и дня не молился… Нечего на бога пенять, если сами виноваты…
— В чем?
— В грехах своих.
— Все грешны, — сказал свадебный музыкант Лейзер. — Но не все виноваты.
— Если виноват один, виноваты все, — не уступал служка.
Откуда у них только силы берутся? Голодные, немощные, терзают друг друга, как два петуха, роняя свои пророчества, словно капли крови. Боже праведный, думал я, в каком веке они живут? Почему сидят дома и не ищут работы, приговорив себя к нескончаемому, неведомо когда и зачем начатому спору, как к смерти? Кто первый замолкнет, тот раньше умрет.
— Может, мы молились не тому, кому надо, — продолжал свадебный музыкант Лейзер, опешив от натиска служки. Такой прыти он от Хаима не ждал. Чесался, чесался и вычесал из своей глупой головы, из своих прогнивших суставов что-то такое, от чего не отмахнешься, не отшутишься… — Каждую неделю мы меняем бога… Как свечи… Одна оплыла, достаем из комода другую… У нашего бога никогда не было… никогда… одного имени…
— Было, есть и пребудет во веки веков, — отчеканил Хаим. Странное дело, но он почти не заикался. Стоило ему прикоснуться устами к невидимым, пахнущим благодатью и прощением, одеждам господа, как речь его обретала несвойственную ей стройность, а слова — округлость и накал.
— Кроме имени, требуется еще и сила, — упорствовал свадебный музыкант. — Си-ла!
— Есть у нашего господа, слава богу, и имя, и сила, — пьянел от рвения служка.
— Почему же мы тогда сидим в темноте, когда весь город залит светом? Почему пухнем от голода, когда весь город вытирает рот, и сосед слышит отрыжку соседа? Почему мы должны петь в подземельях, как черви? Почему? — заорал свадебный музыкант Лейзер.
— Черви не поют, — не нашелся что ответить служка.
— У тебя уши блохами и молитвами заложило! Даже червь поет, когда у него в доме праздник!
Казалось, Лейзер спорит не с Хаимом, а с осенью, занавесившей всю улицу Стекольщиков, весь мир тяжелым, в желтых лоскутах, рядном. Голос Лейзера обвевал мое лицо, как ветер, и я слушал его и ловил себя на мысли, какое несчастное счастье быть стариком, когда все меряется иной, неземной, мерой: и хлеб, и страсти, и ярость, которая с каждым днем опадает, как листва с осенних дерев.
В самом деле, почему нас оградили, как скотину? Почему все виноваты, если виноват один?
И кто он, этот «один»?
Мой отец Саул, сложивший свою голову, полную каверзных мыслей, где-то в Испании?
Барон Ротшильд?
Младший лейтенант Коган, явившийся к нам в местечко не на лошади, а на танке?
А может, я сам?
За что нас испокон веков преследуют?
Чем мы хуже других?
— Не слушай его, Даниил, — вторгся в мои раздумья голос Хаима. — Пойдем лучше со мной… На Рудницкую.
— На Рудницкую? — переспросил я, как бы спросонья, еще увязая в своих мыслях, которые вдруг показались мне такими же старыми, как мысли свадебного музыканта Лейзера или служки Хаима. Только одна среди них была молода и звали ее — ЮДИФЬ.
Где она?
Ведь может же так случиться, что пойду вот с Хаимом и встречусь с ней.
Ведь может же так случиться!
— Я кое-что заработал, — похвастался Хаим. — Сложа руки не сидел.
— Он заработал кровать! — напыщенно произнес свадебный музыкант Лейзер. — И байковое одеяло… И подушку без наволочки!..
— У евреев на полу спят только покойники, — вставил Хаим, проглотив насмешку. — Но мы же пока, слава богу, живы.
— Нашел чем гордиться, — буркнул свадебный музыкант Лейзер. — Самые уважаемые люди на свете — мертвецы.
— Пошли, Даниил, — подстегнул меня Хаим.
— Иди, иди, — сказал свадебный музыкант Лейзер. — Помоги ему принести его добро, иначе, неровен час, надорвется, и вторая кила выскочит.
— А у меня ни одной килы нет, — простодушно объявил Хаим и на всякий случай ощупал пах.
— Не там ты ее, блохолов, ищешь, — улыбнулся Лейзер, снова подошел к окну и вперил взгляд в рядно. Перед взглядом старика — я в том ничуть не сомневался — возникли и брат Шайя, и шурин Евель, и конопатый чародей Шахне, флейта которого исторгала из могилы райские звуки, раскалывавшие земную твердь, и певунья Песя Штром, служившая в галантерейной лавке за базаром, где он, Лейзер, никогда ничего не продал и ничего не купил. Пальцы его, бескровные, крючковатые, высохшие, как стебли хрена, забарабанили по стеклу, и на стекле — может, мне померещилось — появилась трещина, которая становилась все шире и шире.
— Зря вы свою скрипку выкинули, реб Лейзер, — сказал я уходя.
Но он ничего не ответил. Вошел на мостки и нырнул с головой в реку.
Я шел по улице Стекольщиков с Хаимом и думал не столько о кровати, сколько о подвале синагоги, где — пусть и без Лейзера — под управлением Менахема Плавина, самозваного дирижера, соберется горсточка евреев. Сядут на сколоченные наспех лавки, направят, как косцы, свои инструменты и заиграют в подполье что-нибудь вроде плясовой, а хор, смешанный хор, затянет старинную песню, какую наши предки певали в египетской неволе или при царе Соломоне, когда у царя Соломона кошки на душе скребли. Может, даже споют колыбельную.
Я никогда не слышал еврейской колыбельной. Никто ее надо мной не певал, некому было. В нашем доме пели только половицы. Какой прок в песне? Какая выгода? Песня — не гусь, ее не ощиплешь, перину ею не набьешь. Правда, дед иногда что-то бормотал себе под нос, но его бормотание так же походило на пение, как фаршированная рыба на живую.