Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последнее замечание метило в президента. В июле 1851 года Луи-Наполеон решил продлить свои полномочия, однако ему не удалось набрать необходимых 75 процентов голосов. Гюго тоже внес вклад в дебаты; он произнес часовую речь, которая затянулась почти на четыре часа из-за того, что его постоянно перебивали{841}. Ультраконсерватор граф Орас де Виль-Кастель – по-прежнему один из самых часто цитируемых «авторитетов» по тому периоду времени – назвал речь Гюго «самой трусливой и отвратительной из всех, какие только можно себе представить. Ответом на нее стало всеобщее возмущение». Де Виль-Кастель обозвал Гюго «жалким мошенником» с «сатанинской гордыней и душой тряпичника»{842}.
Чудовищный проступок Гюго состоял в том, что он назвал правительство «огромной интригой – возможно, История назовет это заговором… с целью превратить 500 тысяч чиновников в своего рода бонапартистскую масонскую ложу внутри страны». Он дал тонкий упреждающий анализ расцветающего режима. То был звездный час Гюго-оратора{843}. Одни депутаты предлагали ему отдать речь в театр «Порт-Сен-Мартен», другие решили, что он сошел с ума. На самом деле Гюго достиг последней стадии своего рода религиозного обращения; он избавился от последнего слоя роялистских предубеждений, унаследованных от матери{844}. Революция, которую он всегда ошибочно считал исторической непристойностью, стала «первым камнем, заложенным в основание огромного будущего сооружения, Соединенных Штатов Европы»{845}. Республика для него стала не просто «формой правления», но «окончательной, абсолютной истиной». На середине речи в зале воцарился настоящий хаос. Гюго, фигурально выражаясь, швырнул в Луи-Наполеона пирожным с кремом. Он дал ему меткое прозвище. «Как! Неужели за Августом должен последовать Августул? Неужели лишь из-за того, что у нас был Наполеон Великий, нам суждено получить Наполеона Малого?» (Аплодисменты слева, выкрики справа. Заседание остановлено на несколько минут. Невыразимый шум.){846}
Когда Гюго стоял на трибуне, над ним нависал призрак его отца-республиканца, ненавидевшего священников. В стихотворении, написанном в июне 1850 года, Гюго назвал отца «героем с нежной улыбкой»{847}. Теперь Гюго также в одиночку защищал вытянутый мыс, как генерал Гюго в конце наполеоновской эпохи, – с двумя существенными различиями. Если генерал Гюго защищал небольшой городок у границы с Люксембургом, его сын стоял в самом центре «мозга цивилизации» и посылал его «нейроны» в последний бой. Второе различие было не таким вдохновляющим. Врагом Виктора Гюго была тогда не вся Европа, а мелкий мошенник, загадка слишком мелкая, чтобы ее разгадывать, человек, чья кузина, принцесса Матильда, хотела «вскрыть ему голову и посмотреть, что там внутри». Многие до сих пор считают Луи-Наполеона милейшим человеком, который почему-то убивал невинных граждан и попирал демократию. Театральный гнев Гюго отчасти можно объяснить тем, что он стремился превратить картонного Наполеона в настоящую мишень. Биографы Луи-Наполеона часто испытывают трудности: «первый диктатор современности» просто не соответствует той роли, какую ему приписывают.
Луи-Наполеону очень не понравилось, что его прозвали «Малым». С юридической точки зрения сам его обидчик был неприкосновенен, зато влиятельная газета, с которой у него официально «не было совершенно ничего общего», оказалась легкой добычей. Шарля Гюго обвинили в «неуважении» за то, что он напечатал в «Событии» статью об ужасной, неумело проведенной казни браконьера. 11 июня 1851 года состоялся суд; Шарля защищал адвокат столь же блестящий, сколь и неопытный: Виктор Гюго. «Он продолжает традицию своего отца! Вот так преступление!» – сказал Гюго, показывая на распятие Христа на противоположной стене зала: «В присутствии еще одной жертвы смертного приговора… клянусь, что я буду и дальше всеми силами добиваться отмены смертной казни! <…> Сын мой, сегодня тебе оказали великую честь: тебя признали достойным для того, чтобы бороться, а может быть, и пострадать за величайшее дело Истины. Отныне ты вступаешь в поистине зрелую пору нашего времени»{848}.
Шарля приговорили к шести месяцам заключения в тюрьме Консьержери. Критик Жюль Жанен писал жене: «Виктор Гюго, посредством красноречия и гениальности, добился того, что его сына Тото [sic! – Г. Р.] приговорили к шести месяцам тюрьмы. Если бы бедняга Тото нанял любого самого дешевого адвоката, он отделался бы двумя неделями… Я видел вчера Гюго. Он сияет! – он совершенно забыл о бесполезности своих усилий. Ему кажется, будто он одержал великую победу. Вот тебе и здравый смысл!»
Впрочем, вполне возможно, что речь Гюго, которую часто цитировали, остановила руку судьи. 15 сентября, уже без помощи Гюго, его второго сына, Франсуа-Виктора, и Поля Мериса приговорили к девяти месяцам тюремного заключения и штрафу в пять тысяч франков за то, что они посоветовали правительству распространить политический бедлам и на иностранцев. Саму газету «Событие» 18 сентября закрыли; правда, вместо нее сразу же вышла другая, «Народовластие» (L’Avénement du Peuple). В первом номере напечатали письмо, в котором Виктор Гюго обещал каждый день ходить и есть «тюремный хлеб» в Консьержери. Через шесть дней закрыли и «Народовластие». Редактора Вакери приговорили к шести месяцам тюрьмы. Таким образом, камера в средневековой тюрьме Консьержери превратилась в столовую семьи Гюго.
К тому времени Консьержери считалась неофициальным университетом социализма. К тому времени относятся два любопытных свидетельства о Гюго-революционере. Прудон, автор произведения «Что такое собственность?», к тому времени отсидел в Консьержери половину своего срока. Они с Гюго долго беседовали, и Прудон нашел примиренчество Гюго слишком неискренним: «Он думает, что одно лишь братство способно решить социальный вопрос»{849}. «Отец французского социализма» и предшественник Маркса мечтал о взрывах и очищении. Он хотел заменить смертную казнь узаконенной личной местью и разрешить убийство людей с сексуальными отклонениями. Последняя мысль пришла ему в голову вскоре после знакомства с семьей Гюго: «Эта семья – рассадник бесстыдства. Каждый день их навещают актрисы и проститутки: только что они в объятиях отца, а в следующий миг – в объятиях сына… Это непристойность в действии. Шум, крики, громкий смех. Какой позор!»{850}
По мнению Прудона, Гюго недоставало вдумчивой печали, свойственной истинному революционеру. Однако здесь следует заметить: в то время, как Гюго относился скептически к политике правительства, в полной мере испытал на себе гонения и не отступал от своих принципов, Прудон мало-помалу убеждал себя в том, что диктатор Наполеон III – рука Провидения в области общественных реформ. Главное отличие между ними состоит в том, что Гюго вел идеологическую битву с собственной совестью. Вот почему ему удалось соединить социалистические стремления со сложностью, состраданием и, как бы неуместно это ни звучало, стилем, что совершенно отсутствовало у Прудона.
Сокамерником Прудона был молодой журналист Огюст Нефтцер, недавно осужденный за неточное «цитирование» в своей статье Луи-Наполеона. Отрывки из его работ звучали в столь демократическом ключе, что упали цены на акции. В отличие от Прудона, Нефтцер сочувственно отнесся к общественной и политической дихотомии, которая разрасталась внутри Гюго:
«Раньше мы складывали объедки в угол – получался ужасный арлекин[32], состоящий из смеси телячьей печенки и конины в соусе. Гюго набросился на эти объедки! То было изумительное зрелище. Мы наблюдали за ним разинув рот. Знаете, он просто пожирает все подряд, как Полифем…
<…> Он был похож на жулика или на студента, который учится тридцать лет. И он был совершенно грязен…
Когда я снова увиделся с ним в Бельгии [в 1852 году. – Г. Р.], передо мной был совершенно другой человек. Он выглядел как старый кавалерийский офицер. Но надо отдать ему должное: он всегда был гостеприимным, радушным хозяином – изящным, учтивым и обаятельным»{851}.
Генерал Гюго с манерами аристократа, Гюго готов был нырнуть в очистительный «океан» народного восстания, радовался, что ест «тюремный хлеб», жаждал битвы. Бог, его отец и народ были на одной стороне. По другую сторону находилась пародия на Наполеона Бонапарта, зловещий отец нации.
«Ближе к концу 1851 года, – писал английский обозреватель Бейль Сент-Джон, – атмосфера в Париже снова пропиталась электрическими токами революции»{852}. Но чувствовалось и кое-что новое. Прежде «даже молодые парни и женщины раздували ноздри, вдыхая запах пороха»; теперь «может быть, впервые к предвкушению борьбы примешивалось чувство страха».