Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - Борис Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну почему, потому что ты дочь врага народа, верней, врага народа и члена семьи врага народа, ты не в курсе этого, никто тебя на фронт не пошлет, а если и пошлют, то в какую-нибудь совершенно другую сторону, ты это понимаешь?
Да, помедлив, сказала Нина, а что же делать, а я не знаю, что ты собиралась делать, в сердцах сказала Женя, это было твое решение, ну хорошо, я все равно найду способ помогать родине, да, понятно, помогать родине это очень хорошо, но как помогать родине, ах, не знаешь, сказала Женя, я устроюсь в госпиталь, я буду рыть траншеи, не знаю, не знаю, так, давай не орать, не плакать, и давай разберемся, в госпиталь без образования – это нянечкой, водить за руку до туалета, драить полы, мыть посуду, выносить утку с говном, выбрасывать кровавые бинты, чистить нужники, все это хорошо, но, пожалуй, это не для тебя, ты у нас молодая, красивая, хочешь быть на виду, вести за собой и все такое прочее, не получится. Так, что у нас там еще, рыть траншеи. Да, траншеи рыть нужно, по крайней мере, наверное, будет нужно, лопата, земля, кирзовые сапоги, воспаление придатков, это, конечно, то, что тебе подходит, я знаю, но понимаешь ли, моя родная, рыть траншеи все равно, боюсь, придется, всем вам там, москвичам, рано или поздно, но дело в том, что это не работа, это общественная нагрузка, трудовая повинность, говоря другими словами, а тебе нужна работа, чтобы получать за нее деньги и покупать хоть какие-то продукты, чтобы есть, чтобы пить, понимаешь, ра-бо-та, где ты найдешь работу. Да иди ты к черту, заорала все-таки Нина, найду! найду! Вот это другое дело, улыбнулась Женя, найду, смогу, справлюсь, это уже другие слова, а то не знаю, не знаю, не знаю, передразнила она, ладно, приканчивай банку, что с тобой делать, ни то ни се, доедай!
Потом тетя Женя уже более спокойно объяснила ей, что да, первое, что ей надлежит сделать в Москве, это найти работу, обойти все мыслимые и немыслимые места, спросить всех знакомых, пойти на биржу труда, все что угодно, ей нужна любая работа, чтобы она могла по вечерам продолжать учиться – работа секретаря, помощника, курьера, делопроизводителя, машинистки, по всем этим специальностям есть краткосрочные курсы, и она может, имеет право на них поступить спокойно, даже без отрыва от производства. Сейчас, улыбнулась Женя, такое время, что государство производит все больше и больше бумаг, документов, кто-то их должен печатать, проверять, править, потом опять печатать, потом размножать, потом разносить, раскладывать по конвертам, словом, тут перед тобой открывается огромное поле деятельности, как перед молодым, честолюбивым и творческим человеком. Да, это смешно, сказала Нина грустно, но уже безо всякой тени протеста. Было уже очень поздно, надо было спать, но Женя все никак не уходила, все теребила ее руку, ее волосы, и наконец тяжело и больно вздохнула: господи, да что же это будет с нами, чем все это кончится, ты не знаешь, и я не знаю, ладно, иди спать.
«Конторой», которую она искала в Москве, оказался протезный завод, там нужны были работники по десяти или даже по пятнадцати специальностям, она это прочитала в газете, поехала на трамвае, ехать было далеко, муторно, но там ей сразу все объяснили, резко, четко, толково: да, делопроизводители нужны, да, бумаг много, но это все потом, сейчас завод переходит на военные рельсы, делает приклады для винтовок, автоматического оружия, для пистолетов-пулеметов, знаешь, что это такое, надо работать на станках, потому что все ушли на фронт, а поработаешь, и тебе дадим рекомендацию в комсомол, понимаешь, что это значит, в твоем случае, ага, понимаешь, умная девочка, ну так что, согласна? Она была согласна, она прыгала от счастья, она с ума сходила от радости: не бумажки, не папки с делами и бухгалтерскими отчетами, а настоящая работа, револьверный станок, одно название чего стоит, большая, сложная, мужская вещь.
Этот мрачный, казарменного вида завод, выпускавший продукцию для инвалидов и заранее ее этим пугавший, богадельня, приют для никчемных и потерявшихся, оказался вдруг настоящим большим живым существом, тесными, теснейшими нитями связанным с фронтом, с войсками, под его гулкой высокой крышей раздавались теперь высокие голоса, много подростков, женщин, особенно молодых, так же, как она, пришли сюда, чтобы работать, помогать семье и помогать Родине. Кроме того, на заводе платили, выдавали рабочий паек, но самое главное – на заводе была жизнь, настоящая жизнь – митинги, политинформации в перерывах, общие обеды с хохотом и подначками, суровые бригадиры в замызганных кепках, обмазанные всяким резко пахнущим маслом от носа до кончиков пальцев, грубые, жесткие, орущие матом, настоящие люди, из настоящей жизни. Она была счастлива. После того как ей доходчиво объяснили, что с ней будет, если она не сможет соблюсти технику безопасности (представляешь, идешь ты на концерт, Нинка, вся такая красивая, в горжетке, с бусами, блузка в цветочек, а пальцев на руке нет, а то, может, и всей руки, нехорошо, ой нехорошо), и что с ней будет, если она запорет продукцию (ну что будет, ну десять лет будет), она обращалась со своим револьверным станком, как будто бы он был ее любимый муж, холила, лелеяла, смазывала, протирала, включала медленно, ласково, нежно, работала плавно и с большим удовольствием. Сама работа была монотонная, в некоторых моментах требовала физической силы и сноровки, но простая. Все вместе, всем цехом, они доводили эти куски цельного дерева до полного совершенства, до покраски, приклады благоухали лесом, а после покраски воняли лаком, но в итоге получалась вещь красивая, цельная и прочная – именно так она представляла себе работу, связанную с жизнью.
В цехе ей быстро дали рекомендацию в комсомол, ни о чем не спрашивая и ничего не требуя, никаких иных справок и подтверждений, кроме личного заявления: «Хочу быть на передовых рубежах социалистического строительства». Она с огромным удовольствием участвовала во всем, в чем могла участвовать: дежурила по ночам, охраняя завод от зажигательных бомб, ходила с ночными патрулями в комсомольской дружине, вылавливая одиноких прохожих, гулявших в эти ночные часы без пропуска, и препровождая их в комендатуру, выступала в агитбригаде. Тетя Таня и дядя Леша, давно уже переехавшие со своей Семеновской вместе с кошками и посудой, смотрели на нее сначала враждебно, но потом смирились и даже с уважением относились к ее новым обязанностям, но вдруг наступил октябрь, и от мамы не пришло письмо, и зарядил дождь, и она стала замечать какие-то странности в своей новой жизни.
Завод как будто умирал. Вернее, сначала он болел, а потом уже умирал.
В его цеху под крышей появилось гораздо больше воробьев, чем раньше. Появились и голуби. Наглые, пестрые, черные, сизые, они отвлекали ее от работы, носились с громким курлыканьем, потеряв голову от своего голубиного безумия. Воробьи вели себя по-другому, они деловито носились стайками, пытаясь определить существование в обмерзшем за ночь цеху теплых и хлебных мест, но таких не было. Птиц стало больше, или их стало слышно, вот что, с ужасом поняла Нина, а слышно их стало, потому что меньше стало людей, снизили план, меньше стали выпускать продукции, то один, то другой мастер уходил на фронт, на их место никого не брали, а если брали, то неподходящих, участились мелкие аварии. Однажды завод закрыли на один день из-за последствий бомбежки, якобы загорелся склад готовой продукции, Нина стояла перед проходной потрясенная и не знала, что ей делать, – просто идти домой, но как же так?
Как же так?
Наконец, в начале октября официально стали говорить, разъяснять, что будет эвакуация, в Самару, в Вятку, в Пензу, никто не знал, никто ничего не мог объяснить, куда эвакуация, зачем, вместе с работниками, да, вместе, но почему им тогда ничего не говорят, не объясняют, куда им ехать, как ехать, технический персонал, объясняли им мастера сквозь зубы, будут набирать на месте, поедут инженеры и дирекция, ах вот как, а что же они, а как же люди, а мы по пятнадцать лет, а я двадцать лет тут работаю, вас тоже эвакуируют, но постепенно, а что же, значит, Москву будут сдавать, тот, кто впервые это сказал, сам испугался реакции на свои слова, в пустом цеху стало очень тихо, где-то в самом дальнем углу продолжал работать какой-то один станок, добавляя горечи и пронзительности общей тишине, люди стояли молча, ударенные сказанным, но их быстро стали успокаивать, что никто Москву сдавать не собирается, паника – это работа на врага, плановая эвакуация военных предприятий предусмотрена мобилизационным планом, и никакой сенсации тут нет, это давно известно, давайте все-таки работать, а не стоять, но с этого момента, именно с этого, как-то все изменилось – прежде всего люди. Лица, движения, даже воздух стал каким-то мутным и тяжелым, ее прекрасные рабочие в замызганных кепках, обмазанные всяким резко пахнущим маслом от носа до кончиков пальцев, грубые, жесткие, орущие матом, неожиданно посерели и поскучнели, стали приставать со всякими глупостями, а сходи-ка туда, а принеси то, один начал прижимать в углу, пришлось заорать, он отстал, но озлобился, требовал, чтобы волосы заправляла в косынку, и не давал включать станок, пока она этого не сделает, а она не могла заправить их в косынку, потому что косынку тетя Таня выдала ей старую, маленькую, детскую, волосы оттуда выбивались постоянно, но раньше никто на это не обращал внимания, а вот сейчас – обратили, а 16 октября немцы взяли Боровск, город в Калужской области…