Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он велел, – нехотя ответил старику его собеседник, поднял воротник пальто и надел кепку. – Холодно. И здесь холодно, а у меня вообще ледник. До костей пг’обиг’ает.
– А теплее тебе нельзя – протухнешь.
– Это все он, – озлобился картавый. – Сам, как лед, и других заставляет…
– Ну вот. И в жизни ты его был раб и его рабом остался и после. Послушай же ты меня в конце концов и перестань искать для себя оправданий. Ты сам себе скажи раз и навсегда: оправдания мне нет и быть не может. Ведь сколько ты крови пролил! Сколько людей погубил! Сколько храмов разорил! Какой там фараон! Какой Нерон! Ты у нас всех фараонов и всех Неронов своими злодействами превзошел!
Старик застонал.
– Не я это! Он!
– А не надо было ему в услужение наниматься! И еще сравниваешь, и мне говоришь, что и ты-де в мощах лежал. Я-то в чéстных останках и по сей день в Боге моем пребываю, а тебя, глянь, в заморозке, как рыбу какую или кусок мяса, держат…
Картавый человек вдруг сполз со скамейки и пал перед стариком на колени.
– Умоляю! Меня кошмаг’ы замучили. И толпа нескончаемая мимо идет. Чучело мое им выставили, и они пялятся. И я слышу, слышу, слышу, – будто в бреду, говорил он, – как они шепчут… Дедушка лежит! Г’одной наш! Учитель! Если бы он был жив! О, глупые, мелкие, жалкие людишки, вы меня замучили! Я тебя умоляю, – продолжал он, подползая к старику и припадая к его ногам, – поговори там… ну, ты знаешь… Попг’оси, чтобы меня избавили от него! Чтобы я мог, наконец, уйти!
И с тревожно перестукнувшим сердцем Сергей Павлович услышал непреклонный ответ:
– Еще не время.
Он встал и поплелся к станции метро «Библиотека имени Ленина».
Глава вторая
Хлеба нет
1
В невыразимо гадком декабре, пятого, Сергею Павловичу Боголюбову исполнилось сорок два года, каковое событие решено было отметить днем, после дежурства, с другом Макарцевым и двумя примкнувшими к ним докторами (один, впрочем, был еще студиоз последнего курса и на подстанции трудился фельдшером) в известной всей пьющей Москве пивной на углу Пушкинской и Столешникова, обретавшейся в глубоком подвале и потому прозванной народом «Яма».
В те дни безжалостно косил людей вирус «А», занесенный в первопрестольную южным ветром и расплодившийся в каше из мокрого снега, грязи и воды. Вызовам несть числа, и доктора изрядно устали, особенно же виновник торжества, на руках у которого в мрачном пятиэтажном доме возле Трехгорки под утро отошла в лучший мир женщина пятидесяти трех лет, осиротив единственное и позднее свое дитя – двенадцатилетнего рыжего Мишу, безутешно рыдавшего возле кровати с остывающим телом матери. На осторожные вопросы Сергея Павловича об отце или каких-нибудь близких родственниках он отчаянно мотал головой и шептал сквозь слезы, что никого у него нет и что теперь на всем белом свете он остался один. По записной книжке его мамы Сергей Павлович вызвонил в конце концов некую Эмму Генриховну, приходившуюся Мише седьмой водой на киселе, но сразу же согласившуюся приехать и позаботиться о мальчике.
Заросший седой щетиной фельдшер, долго зевая, вызывал труповозку.
Обняв Мишу, Сергей Павлович велел ему накрепко запомнить, что с этого дня детство у него кончилось. И я, мой милый, тихо говорил он в рыжий Мишин затылок с завитком волос на макушке, рано… раньше твоего остался без матери, да, по сути, и без отца тоже, и жил в интернате, а потом в общежитии, да где я только не жил! Но ведь не пропал. И ты не пропадешь. Ты только думай о маме как о живой и старайся ее не огорчать.
– Инженер человеческих душ, – бормотал Макарцев, шаря глазами по тротуару и выискивая впереди или местечко посуше или хотя бы лужу помельче. – Макаренко… Утешил мальца. – Тут он как раз ступил в наполненную ледяной грязной водой глубокую выбоину и проклял власть и погоду, объявив первую сукой, а вторую блядью. – Я за эти башмаки сдавал в аренду член и продал душу, а они в таких условиях и месяца не протянут!
– Дураки и дороги, – важно заметил студиоз. – Россия не меняется.
Не дождавшись троллейбуса, они брели вверх по Пушкинской.
– Изволите видеть, коллеги, – брюзжал Макарцев, указывая на упраздненный общественный туалет, в стенах которого кооператоры собирались открыть продовольственный магазинчик, – перед вами – символ нашей придурковатой перестройки. Зачем, спрашивается, и кому потребовалось закрывать этот превосходнейший и крайне удобный сортир? Бывало, выскочишь из метро как ошпаренный, а тут, буквально в двух шагах, твое спасение, облегчение и ни с чем не сравнимое блаженство.
Безучастно пожавшему плечами Сергею Павловичу он посоветовал вспомнить, как тот, находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения, облегчался в ныне похищенном бессовестными дельцами клозете, едва попадая при этом струей куда надо и время от времени выкрикивая, что народ и партия едины. И ни одна живая или полуживая душа, в тот вечер примостившаяся возле писсуара или оседлавшая унитаз, не возмутилась недолжным, правду же говоря – издевательским тоном, которым в данном, совершенно неподобающем месте были произнесены эти сакральные слова. Вот, кстати, откуда пробился в нашу жизнь родник гласности! А теперь? Не будем спорить, гласность достигла Геркулесовых столпов, но где теперь на Пушкинской может отлить честный обыватель, у которого простата безжалостно давит на мочевой пузырь? У какой стены, в каком углу, под какой звездой он может пристроиться, не оскорбив при этом общественную нравственность и не вступив в конфликт с блюстителями порядка?
– В театре оперетты? – пренебрежительно кивнул доктор Макарцев на театральный подъезд, мимо которого в эту минуту проходили они. – Билет на Шмыгу как пропуск к писсуару? Простите, но я требую уважения не только к моим физиологическим, но и к эстетическим запросам!
– Разошелся, – буркнул Сергей Павлович.
Сопутствующий им доктор с печальными карими глазами простуженным голосом прохрипел:
– Собчаком разливается. В депутаты его.
– Я готов служить народу! – воскликнул Макарцев и в тот же миг едва не рухнул, поскользнувшись на заледеневшем бугорке снега, но был спасен расторопным студиозом.
– С вас стакан, Виктор Романыч, – довольно заржав, объявил студиоз.
Далее Макарцев шел, едва переставляя ноги.
– Если я, не приведи Всевышний, упаду и разобью содержимое моего кейса, – объяснил он, – то у вас, друзья мои, вместо дня торжества и ликования настанет день скорби и траура.
– Давид, – сказал Сергей Павлович доктору с печальным взглядом, – и ты, недоросль, возьмите джентльмена в новых башмаках под руки.
Джентльмен с готовностью оттопырил локти.
– С одной стороны меня поддерживает Давид, а с другой – Голиаф. Я, правда, подзабыл, из-за чего вы сцепились пять тыщ лет тому назад. Суламифь, должно быть, какая-нибудь? А ты, – обратился доктор Макарцев к Сергею Павловичу, – угрюмый и жестокий… Нет, не так. А ты, под стать погоде хмурый… м-м-м… голодный, сирый и угрюмый… м-м-м… ты, отлюбивший и усталый…
– Не худо бы начать сначала, – ловко вставил студиоз.
– Малый прав. В надежде на медь не стану я петь.
Они миновали Театральный проезд, в котором Макарцев указал друзьям и коллегам на мрачный темно-серый дом с букинистическим магазином в первом этаже (продувной бабенкой, его директором, за особые услуги был он однажды допущен в закрома, откуда в дрожащих от счастья руках вынес книжку Франсуа Вийона в бумажном бело-красном супере и синий том Саши Черного, ныне зачитанный до дыр) и со знаменитым окном в пятом этаже, во время óно освещенным пламенем горящей на столе свечи. Студиоз не понял. Какая свеча? Печальные глаза Давида стали еще печальней.
– Наш юный друг, – просипел он, – в литературе знает лишь одну свечу – ту, которую вставили Ивану Кузьмичу.
– Что делать! – вздохнул Сергей Павлович. – Потерянное поколение.
Осталась позади «Педагогическая книга», куда, покинув компанию, нырнул Давид и вскоре явился со словами, что контурные карты для восьмого класса могут стоить ему семейного благополучия. Прошли гастроном, сквозь витрину которого видна была битва у винного прилавка. Покрутив чутким носом, Макарцев определил, что дают портвейн. И точно: вывалившийся на улицу растерзанный мужичок как любимых близнецов прижимал к груди две бутылки «Агдама».
– Мало взял, – бросил на ходу Макарцев.
– Иди возьми больше, – ему вслед огрызнулся счастливчик с портвейном. – Две бутылки в одни руки!
– Нет, друзья, – медленно удаляясь от гастронома, сладким голосом пел Макарцев, – не портвейном мы с вами наполним сейчас заздравные чаши! Хотя и он, или, иначе говоря, портвешок – как вкусно, с ощутимым на слух слюноотделением и нетерпеливой дрожью глубоко отравленного организма называет его наш славный именинник – и он способен принести забвение измученной душе. Однако, исцеляя душу, портвешок губит печень, что является научно установленным фактом! Поэтому иной, куда более благородный напиток… – Макарцев осекся.