Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако спросим себя со всей серьезностью, подобающей месту, времени и чрезвычайным обстоятельствам, которые.
Нет.
В которых.
Нет.
Несмотря на которые каждый должен исполнить свой долг.
Итак: разве не стало величайшим благом для вас, немцев, исчезновение физической оболочки командированного дьяволом на землю Адольфа? Отсутствие каких бы то ни было материальных следов его пребывания в вашей истории? Его могилы с надгробием и скульптурным изображением – во весь рост или хотя бы по пояс? Усыпальницы, где бы он покоился со скрещенными руками и мирно закрытыми глазами? Тропы к месту его погребения, которую рано или поздно протоптали бы безумцы всего мира, чтобы вопить ему «хайль»? Огонь его пожрал. И слава всеблагому Промыслу, позаботившемуся о вашем, немцы, покое! Ибо так же, как в мощах святых почивает любящий их Бог, так и в мерзких костях посланцев преисподней храпит, смердит и гадит их отец, наставник и хозяин. Сергею Павловичу стало невыразимо грустно.
– Вам, немцы, в конце концов повезло, и вы живете как люди. А мы – нет, хотя мы вас победили. И все из-за чего? Из-за кого?! А вот, – указал он на мавзолей, – он нас травит. Он помер, но дело его живет. И я, – продолжал Сергей Павлович, – выполняя долг… завещанный мне… по чести и по совести… Их всех проклинаю, а на него плюю.
Далековато было до мавзолея. Однако глубокий вдох и последовавший непосредственно за ним резкий выдох, сложенные в дальнобойную трубочку губы и стремительное движение вперед предварительно несколько откинутой головы сделали свое дело, и плевок Сергея Павловича после долгого полета осквернил гранитные ступени.
По ним же всходили несметные толпы, дабы утешить сердце зрелищем навечно оставшегося с ними кумира.
После чего, сказав немцам на их родном языке «Aufwiederse-hen», Сергей Павлович двинулся в сторону Александровского сада, намереваясь немного согреться у Вечного огня и затем некоторое время провести на лавочке в размышлениях о минувшем дне.
За его спиной живо обсуждали совершенный им поступок.
Среди немцев не было единодушия.
– Russische Schwein[5], – с ненавистью выдохнул тайно снимавший Сергея Павловича господин в тирольской шляпе.
– Warum?! Er protestirte! Er hat recht![6] – возразил ему самый молодой – лет пятидесяти – из немецких туристов.
Старушка с белыми буклями и румяными щечками скорбно покачала головой:
– Der Arme! Er so ist einsam und unglücklish[7].
10
Некоторому событию стал доктор Боголюбов невольным свидетелем, когда в Александровском саду, постояв у Вечного огня и совершенно возле него не согревшись, он присел на скамейку, наглухо застегнул молнию на куртке, поднял воротник и поглубже засунул руки в карманы.
Состояние: легкий озноб, подташнивание, тоска. Угнетали душу сивушные масла.
Темно, тихо и пусто было в саду. Лишь со скамейки напротив раздавались вздохи целующейся там парочки. Не только с завистью одинокого человека, но также и с чувством безнадежно остывающей плоти внимал им Сергей Павлович.
Однако желал ли он присутствия рядом с собой существа женского, разумеется, пола и не старше тридцати – тридцати пяти лет? Людмилы Донатовны, к примеру, хотя ей, помнится, исполнилось тридцать шесть? Или первой, законной своей жены, венчавшей бурными рыданиями каждое удачное завершение супружеского соития? Или, может быть, на плечо какой-нибудь другой подруге хотел бы он положить обремененную заботами голову? И вместе, в тихом содружестве и счастливой печали, сквозь нависшие над ними голые ветви соседних лип глядеть в мрачное небо с перебегающими по нему зарницами московских огней?
Да, если бы рядом с ним сию же минуту оказалась Аня. И как тогда, в «Ключах», завидев скользящий в темной высоте красноватый огонек, пусть бы она спросила у Сергея Павловича: «Что это? Звезда?» – «Спутник», – ответил бы он ей и бережно поцеловал бы в холодные нежные губы.
Им помешали прозвучавшие рядом голоса. На покинутую парочкой скамейку напротив сели двое – один с непокрытой седой головой, другой в кепке и в пальто с черным бархатным воротником.
– Я страдаю, – заметно картавя, говорил тот, что в кепке. – Я ст’адаю. Я хочу уйти, но он, – и в его голосе Сергею Павловичу почудилась дрожь подобострастия и ужаса, – не пускает меня. Не дает мне г’асчета. Я гово’ю: отпусти, а он хохочет и мне в лицо тычет подписанный мною когда-то контг’акт.
– Однако никто тебя тогда не понуждал подписывать проклятую бумагу, – тихо заметил его спутник.
– Ты п’ав, никто меня не пг’инуждал! Но он мне все – ты понимаешь?! – все пг’едложил! Я даже в мечтах моих не мог вообг’азить… Власть безг’аничная – ты понимаешь?
– Я понимаю, – скорбно отозвался старик.
– Где тебе понять! – вскричал картавый человек и взмахнул сорванной с головы и зажатой в кулак кепкой. Блеснула в темноте его лысина. – Он мне сказал: власть над Г’оссией, а потом и над всем миг’ом! И не пг’осто власть г’ади власти, а г’ади г’ождения нового мира. Для людишек. Пусть поживут на земле в свое ск’омное удовольствие. Немецкий идеал: миловидная фг’ау, послушные детки, умег’енная сытость, кг’ужка пива и г’юмка водки по выходным. Зг’елища. Кино. Важнейшее, между пг’очим, из искусств! И, г’азумеется, никакого Бога. Он на этом стоял бесповог’отно! И это не я пг’идумал, я тебе клянусь, это он меня научил, что всякий боженька есть тг’уположство. Я не хотел!
– Мерзость, – отчетливо выговорил старик.
– Но я пг’авду тебе говог’ю, я сначала ничего подобного не хотел! Я видел – наг’оду Бог надоел… Не вздыхай. Я вовсе не хочу пг’ичинить тебе боль, унизить или оског’бить. Если тебе угодно, я изменю саму постановку вопг’оса: быть может, не Бог надоел, а цег’ковь… попы… Ты ведь не будешь отг’ицать. Цег’ковь как институт свое отжила. И мы…
– Мы?
– Ты ловишь меня на слове, но я не хочу лгать и подтвег’ждаю: мы. Он и я. Мы г’ешили цег’ковь убг’ать. Вообще. В пг’инципе. Окончательно и бесповог’отно. Пг’ичем всякую – пг’авославную, католическую, евг’ейскую… В новом миг’е она не нужна новому человеку. Однако он – пг’ости за невольный каламбуг’ – он дьявольски умен! Он дал гигантскую мысль: вместо Бога, цег’кви и прочей, как он выг’азился, билибег’ды, внушить людишкам идею устг’ойства земного счастья. Цаг’ства изобилия. Все для всех. Все г’авны. Человек человеку – дг’уг, товаг’ищ и бг’ат. О да, я не спог’ю, тут имеет место небольшой плагиат из вашего главного сочинения, но у кого поднимется г’ука бг’осить в нас камень? Кто нас осудит? Благо наг’ода – и без потустог_онности. Без жалких вздохов о будущей жизни. Без глупостей в г’оде того, что сейчас на земле тяжко, а вот на небе будет г’ай. Он этого тег’петь не может. Желаете в г’ай – устг’аивайте на земле! И такая, знаешь ли, тонкая иг’ония, совег’шенно в его духе, людишкам, впг’очем, абсолютно недоступная, иначе бы они нас отвег’гли. Земной г’ай – это, обг’азно говог’я, клок сена пег’ед мог’дой осла, заманчивый и недостижимый. Осел надеется, вожделеет, истекает слюной – и бежит, стучит копытцами, тащит на своем хг’ебте тяжеленный гг’уз. Он вег’ит – обрати внимание на ког’енное изменение пг’едмета вег’ы – что еще немного, и ему в конце концов удастся сожг’ать сено. Что еще чуть-чуть – и он, вполне живой, будет в г’аю. Г’усский наг’од в этом смысле оказался замечательным ослом.
– Ты мне зачем все это рассказываешь? – в слабом голосе старика Сергей Павлович уловил гневные нотки. – Ваша затея давным-давно ни для кого уже не секрет. Твой хозяин, может, и не дурак, но лжец и отец лжи. Он и тебя обманул. Ведь он тебе что обещал? Молчишь? А я скажу: не только власть беспредельную, но и жизнь долгую. У вас с ним в договоре обозначено, что ты живешь девяносто девять лет. Ты этот срок у него вытребовал, а он смеялся и говорил, что ты хочешь быть коммунистическим Мафусаилом. Помнишь? А сколько ты прожил?
– Пятьдесят четыг’е.
– Надул он тебя на сорок пять годков! Каково?
– Он говог’ит, – угрюмо молвил картавый, – что дал мне бессмег’тие.
– Сохрани Бог от такого бессмертия! Выставил всем напоказ, как куклу.
– И ты лежал.
– Совсем у тебя совесть истлела, – вздохнул старик. – Сравнил. Меня в моем гробу кто-нибудь видел? Мой покой кто-нибудь тревожил? До той поры, пока твои комиссары не явились… И какое же, я тебе скажу, скверное дело ты тогда затеял – наши гробы разорять!
– Он велел, – нехотя ответил старику его собеседник, поднял воротник пальто и надел кепку. – Холодно. И здесь холодно, а у меня вообще ледник. До костей пг’обиг’ает.
– А теплее тебе нельзя – протухнешь.
– Это все он, – озлобился картавый. – Сам, как лед, и других заставляет…
– Ну вот. И в жизни ты его был раб и его рабом остался и после. Послушай же ты меня в конце концов и перестань искать для себя оправданий. Ты сам себе скажи раз и навсегда: оправдания мне нет и быть не может. Ведь сколько ты крови пролил! Сколько людей погубил! Сколько храмов разорил! Какой там фараон! Какой Нерон! Ты у нас всех фараонов и всех Неронов своими злодействами превзошел!