Эпоха сериалов. Как шедевры малого экрана изменили наш мир - Анастасия Ивановна Архипова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том же скандализирующем добропорядочных бретонцев стиле он намерен пройти и обряд крещения: нагишом заходит в реку по самое горло, в то время как аббат напрасно дожидается его в церкви. Влюбившись в прекрасную м-ль де Сент-Ив, он вторгается к ней в спальню с намерением немедленно «жениться» на ней. Доводы сбежавшихся на крики барышни людей, пытающихся объяснить ему «всю гнусность его поведения», он опровергает, ссылаясь на «преимущества естественного права, известного ему в совершенстве». На что аббат, вполне в духе Гоббса, возражает ему, что без договорных отношений естественное право превращалось бы в «естественный разбой»:
– Нужны нотариусы, священники, свидетели, договоры, дозволения, – говорил он. Простодушный в ответ на это выдвинул соображение, неизменно приводимое дикарями: – Вы, стало быть, очень бесчестные люди, если вам нужны такие предосторожности.
Одна из таких «предосторожностей» – непонятный Простодушному запрет жениться на своей крестной матери (ею как раз и стала м-ль де Сент-Ив) – разлучает влюбленных и запускает цепь событий, приводящих к катастрофе: смерти возлюбленной «дикаря». Попав в какой-то момент в Бастилию, он за время, проведенное в тюрьме, под руководством своего сокамерника, «старого янсениста», проходит ускоренный курс обучения, с необыкновенной легкостью усваивая разнообразные сведения, совершенно как Монстр у Мэри Шелли (и как Эдмон Дантес, обучаемый в замке Иф аббатом Фариа).
Юность мира: человек естественный versus человек искусственный
В сочинении Дидро «Добавление к ^(Путешествию, Бугенвилля» (1772)113 мифология «естественного человека» разворачивается в ярких провокационных описаниях. Дидро сосредотачивается на обычаях таитян (которых, среди прочих, посетил во время своего плавания Бугенвиль); один из них, привезенный будто бы путешественником во Францию, действует совсем в духе Простодушного.
Представление об общности женщин так крепко сидело у него в мозгу, что он набросился на первую встретившуюся ему европеянку и собирался поступить с ней по таитянским правилам вежливости114.
Таитяне – это юность мира, а европейцы – его старость. В уста одному из вождей таитян Дидро вкладывает пламенную многословную речь, обличающую европейцев, вторгшихся в пределы, где обитают «невинные» островитяне, которые повинуются «чистому инстинкту природы»115. Европейцы развращают островитян, заражают их своими страстями, «химерическими добродетелями», привносят идеи о собственности, о грехе, вине, стыде, страхе, а затем карают несчастных дикарей за выдуманные преступления.
Особенно подробно Дидро останавливается на сексуальных обычаях таитян: у них отсутствует институт брака в понимании европейцев, у них вызывают недоумение и отвращение представления о собственнических правах супруга, о целомудрии, стыдливости, погубленной женской чести, разврате, ревности, измене и даже инцесте. Социальные табу вокруг сексуальности, которая приравнивается у них к здоровому инстинкту, естественной чувственности, в их обиходе нерелевантны. Они руководствуются совершенно иной системой ценностей, которая находится в полном согласии с «законами природы»: так, всячески поощряемые сексуальные встречи должны служить чадородию; женщинам, вышедшим из детородного возраста, подобные отношения возбраняются. Неведом им и стыд, связанный с обнаженным телом, наоборот, тело во всей его естественной красоте выставляется напоказ для того, чтобы девушки и юноши могли выбрать себе пару. Если Адам бл. Августина и Антуанетты Буриньон был чужд «нечистого», «постыдного» сексуального желания и сохранял целомудрие и полный контроль над импульсами, то Дидро понимает первозданное целомудрие иначе – как естественное, природное влечение, где нет места ложной, лицемерной стыдливости.
Как и многим другим европейским мыслителям Нового времени, нравы и обычаи «дикарей» служат Дидро инструментом критического – «остраненного» – осмысления нравов европейских, «цивилизованных», которые при использовании такого беспроигрышного риторического приема действительно выглядят абсурдными, гротескно-жестоки ми и, по слову Дидро (и Руссо), «извращенными». Дидро затрагивает вскользь и тему каннибализма, называя «эпоху людоедства» «первой, древнейшей и вполне естественной», а жестокость дикарей объясняя «необходимостью повседневной защиты от диких зверей»116.
Наконец, Дидро выходит на уровень психологического обобщения, рассуждая о природе человеческой как таковой. Всем народам, новым и древним, изначально свойственно подчинение «кодексу природы»; так, например, брак у людей ничем не отличается от брачных обычаев «у других пород животных»117. Сначала существовал «человек естественный»; затем, на беду всему человечеству, «внутрь этого человека ввели человека искусственного. И вот в этой внутренней пещере загорелась гражданская война, длящаяся всю жизнь»118.
При всей своей дикости и грубости естественное состояние «во власти инстинктов», заключает Дидро, пожалуй, счастливее состояния цивилизованного с его «искусственной нравственностью», «иллюзорными пороками и добродетелями»119.
Природа: райский сад или адский зверинец?
«Природное» у Дидро соответствует «истинному», непритворному, а «моральное» – искусственному, иллюзорному, химерическому, извращенному, ложному. В этнографических источниках Нового времени «природное», «дикое» предстает в полярно противоположных обличиях. Тэр Эллингсон в книге «Миф о "благородном дикаре"» отмечает:
Через полтора века после Колумба подобные «наблюдения» [путешественников эпохи Ренессанса], зачастую представлявшие собой очень точные и проницательные описания, поляризовались внутри поля возможностей, чьи контуры определялись негативно и позитивно заряженными идентификациями, взятыми из классической мифологии: американские индейцы отождествлялись либо с «антропофагами», т. е. «пожирателями людей», переименованными в «каннибалов» после недавнего открытия Вест-Индии, Карибских островов, либо с представителями «Золотого века»120.
На этих полюсах, добавляет Эллингсон, концентрируются все негативные или позитивные конструкции. Например, там, где отсутствовала реальная практика каннибализма, его место занимали любые другие проявления жестокости – человеческие жертвоприношения, пытки пленников и т. п. На полюсе Золотого века могло располагаться «любое сочетание его эмблематической характеристики – наготы – с различными проявлениями красоты и доброго нрава»121. На полюсе Золотого века, как мы уже видели на примере эссе Монтеня, даже каннибализм может представать не как кровожадное пиршество за гранью всего человеческого, а как не лишенный своеобразного благородства ритуал, где все роли строго расписаны и те, кому предназначено быть съеденными, используют