Запах звёзд - Геннадий Моисеевич Файбусович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
… Русь — огромное тело, теплое: тело женщины. Смешным покажется, но ведь и я, выйдя из преисподней, мечтал когда-то жениться на колхознице и жить с ней в теплой, темной избе. Жить — все позабыть.
Или народность, или свобода. Вот традиционная русская постановка вопроса. Условие спасения — отказ от самого себя. Сидеть в баркасе и не рыпаться. Не нашим умом, а Божьим судом. И суд состоялся…
"Скажи мне, чертежник пустыни, сыпучих песков геометр…". Какой смысл во всех этих начертаниях, в твоем конструктивном упрямстве, если ветер все разнесет?
Я пишу не трактат, это только попытка распутать клубок мыслей и чувств. Итак, если нужен вывод, то вот он. Я понимаю — если отвлечься от частностей — всю "критическую" часть книги Александра Воронеля, ту, которая, собственно, и составляет ее основное содержание. Вместе с автором я торжественно ставлю крест на теории ассимиляции, на философии ассимиляционизма, на всем этом самообмане, которым тешились, вслед за незабвенным Абрамом Пружинером,[7] поколения двадцатых, тридцатых, да и пятидесятых годов. Я принимаю как нечто законное то, что я чужой здесь, и в этом состоит мое освобождение.
Но у меня нет никакого желания прощаться с Россией в том смысле, какой подсказывает книга Воронеля, то есть распрощаться с русской культурой, перестав чувствовать себя ее субъектом, и тем самым как бы подписаться под утверждением, что она мертва. Здесь мой невидимый град, моя духовная родина. Может быть, она действительно умерла, но тогда и мне ничего не остается, как протянуть ноги рядом с ней.
Я не осознаю себя блудным сыном, которому пора вернуться под отчий кров, мой кров всегда со мной, где бы я ни скитался, мне нет надобности осознавать себя евреем, я и так еврей с головы до кончиков ногтей. Вы скажете: а почва? как же можно жить, имея под ногами вместо родной почвы — бездну? Но удел русских евреев— ступать по воде. Вы скажете: ходить пешком по воде противоестественно. В ответ я могу лишь пожать плечами. Мне нечего на это возразить.
Новая Россия
О чем же мы станем беседовать? У меня, вы знаете, всего одна идея, и если бы ненароком в моем мозгу оказались еще какие-нибудь идеи, они, конечно, тотчас прилепились бы к той одной: угодно ли это для вас?
Чаадаев. Из письма к Пушкину.Вот я сижу и в который раз перебираю свои безутешные мысли. Пытаюсь извлечь из них какой-нибудь окончательный вывод. У меня в мозгу действительно только одна идея и, о чем бы я ни подумал, все сходится к ней. Я думаю о своей стране и о том, что такое я сам перед лицом моей страны. Я знаю, что тут решается вопрос всей моей жизни, ведь если бы это было не так, я воспринял бы феномен этой страны лишь как более или менее возвышенную абстракцию; я сказал бы себе, что эта страна огромна, хаотична и разнолика, что ее история несоизмерима с моей жизнью, что она непостижима. что ее просто нет. И что на самом деле я сопричастен лишь некоторой эмпирической реальности, более или менее неприглядной, и вопрос в том, чтобы определить свое отношение к этой реальности, избегая метафизических терминов, таких, как Россия, русский народ и пр.
В действительности это не так, и я ощущаю эту страну — физически, как ощущают близость очень дорогого человека. И оттого, что я сознаю, до какой степени запуталась, до какой невыносимой черты дошла моя жизнь с этим близким мне человеком, я не нахожу в себе решимости свести проблему к простому вопросу перемены квартиры, не могу спокойно обдумать, где и на каких условиях я обрету для себя новый очаг. Мысль о новом супружестве меня не привлекает. Для этого я слишком намучился в первом браке, да и слишком прирос к своей старой жене. Короче говоря, я слишком русский человек для того, чтобы всерьез на пятом десятке начинать новую жизнь в качестве израильтянина, парижанина или американца. Проще всего было бы сказать: эта страна погибла, и с ней больше нечего делать.
Вот уже по крайней мере три года я вижу себя в невероятной ситуации. Становится осуществимой мечта, столько лет сосавшая меня: уехать. Уехать вон, бежать, не оглядываясь, не прощаясь, не тратя времени на сборы и расставания, уехать, — и чем дальше, тем лучше.
Когда-то, сидя в лагере, я представлял себе, что было бы, если бы на десять минут открыли ворота лагпункта и сказали бы: кому надоело — сматывайтесь. Это было бы какое-то нечеловеческое столпотворение. Самые знатные лагерные придурки: нарядчик, помпобыт, завстоловой — побросали бы свои замечательные должности, свои теплые места и смешались бы с теми, кого совсем недавно отделяла от них социальная пропасть, не менее глубокая, чем пропасть, отделяющая рабочего от секретаря райкома. И начальник лагпункта, оперуполномоченный, часовые на вышках и вся псарня растерянно глядели бы на эту бегущую толпу и, может быть, втайне завидовали бы им, а потом спохватились бы, что десять минут уже прошло, и с наслаждением заперли бы тех, кто не успел выбраться.
Я слышу вокруг себя: такой-то уехал. И такой-то уехал. Их