Орфография - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не будет, — согласилась Таня. — А впрочем, что мы все о будущем? Тебе уже не нравится настоящее?
— Хочется определенности, какой-никакой. Я бы что-нибудь сочинил…
— Сочиняй, кто тебе помешает? Разве татары?
— Все правильно. И все-таки тебя зацепила эта идея, согласись. Я же кое-что чувствую…
— Только чтобы попробовать. Ты сам говорил, что тут есть что-то странное, располагающее к отъезду. Как будто все сползает в море. Если уж ехать, то из Крыма, — разве нет?
— Может быть. Да и морем — как-то лучше, чем сушей. Я только не хочу сейчас. Мне бы досмотреть.
— Конечно, — кивнула она. — Конечно, досмотрим. И потом, мы попробовали далеко не всё…
20Ять сидел в кофейне Пастилаки на набережной, когда бородатый странник с детски-ясными глазами и кротким бледным лицом спустился по главной улице Гурзуфа и остановился как бы в раздумье. Задерживаться странник не собирался. Он надеялся разжиться тут парой лепешек да, может, четвертушкой круглого овечьего сыра, делать который татары были первейшие мастера. Постоявши на площади перед управой, над которой реял зеленый флаг татарского правительства, он отправился к морю: там, на берегу, аппетитно курился над крышей дымок.
— Здравствуйте, оседлые люди, — сказал странник, переступая порог кофейни, кланяясь и широко крестясь.
— Будь здоров, будь здоров, — словоохотливо отозвался Пастилаки. — Кофе турский, кофе грецкий, кофе арабский?
— Кофию я не пью, — виновато сказал странник. — Кофий — баловство одно, не в обиду тебе, хозяин. Я бы водички испил да лепешечки кусок съел, одна беда — заплатить мне нечем. Ежели не побрезгуешь, я тебе отработаю.
— Э! — Грек махнул рукой. — Какие теперь деньги? Каждый приходит, придумывает свои деньги. Садись, пей свою воду, вот тебе хлеб. Будет власть, будут деньги, вернешься сюда на купания, разочтемся.
— Не вернусь, — вежливо, но твердо сказал странник. — Я лучше сейчас тебе крыльцо починю или, если надо, крышу перекрою. Возвращаться нам никак нельзя.
— Что, примета плохая? — спросил из угла Зуев. Он играл в нарды с маленьким круглым татарином, хозяином скобяной лавки на выезде из города.
— Не примета, оседлый человек, — ласково отвечал странник. — Не примета, а вера. Ходим по свету, дважды в одно место не заглядываем. А ты что, оседлый человек, на меня так смотришь? Ай встречались где?
Последние слова относились уже к Ятю, который с самого появления нового гостя не сводил с него глаз и морщился, то ли силясь припомнить обстоятельства их прошлых встреч, то ли уже припомнив и ужасаясь переменам в знакомце.
— Встречались, — тихо сказал Ять. — И у Ираиды Васильевны, сестры вашей, и у Бугаева на Арбате.
Пастилаки изумился, увидев, как странник резко вскочил с места, подбежал к столу Ятя и склонился к самому его лицу.
— Без очков-то и не разглядеть, — бормотал он, — треснули очки-то, где и взять новых… Ах ты, Боже мой, ведь я людей из той жизни почти не встречал с той самой поры, как братья меня позвали! Как, как вы здесь? Неужели тоже теперь ходите?! — Он гладил Ятя по плечу, тормошил его, называл по имени-отчеству, в речи его замелькали московские и питерские литературные фамилии, и обороты, появившиеся в ней, никак уже не напоминали речь странствующего богомольца.
— Ну, говорите же: что Ираида, что Вячеслав Андреевич? Как они, обеспечены, ли?
— Все благополучно — Ять не собирался вдаваться в перипетии отношений Казарина с бывшей женой. — Конечно, насколько это вообще теперь возможно… Я сам из Питера две недели как, жизнь меняется быстро.
— А я-то уж три с половиной года не был! — простонал странник. — Что город, цел ли?
— Да что городу сделается, стоит. Вы про себя расскажите, Георгий Васильевич.
Четыре года странничества сильно изменили московского анарходекадента: черты, прежде мягкие, полудетские, обрели завершенность и строгость, плоть словно отлилась в форму — он похудел, ссутулился, тощая бородка придала ему сходство с нестеровскими старцами.
— Про себя мне особенно говорить нечего, — потупился он, — и едва ли уместно простому страннику смущать оседлого жителя. Довольно будет сказать, что братья нашли меня достойным и явили мне откровение учителя нашего Льва Николаевича Толстого, гладкий ему путь.
«Гладкий ему путь», вероятно, в терминологии поздних толстовцев означал своеобразный эквивалент «Царства небесного».
— С тех самых пор, как я узнал вас, — продолжал Георгий Васильевич, — я верил, что душа ваша ищет истины. Может быть, и теперь мы встретились не случайно, и вы уже готовы к странствию. Если так, я мог бы рассказать вам в подробности, что такое наш путь к спасению.
Обманывать Ираидиного кузена было последним делом, но Ятя слишком интересовала тайна его ухода.
— Не знаю, готов ли я воспринять ваше учение, но обещаю конфиденциальность…
— Конфиденциальности не нужно, — покачал головой анархо-декадент. — Рано или поздно тот, кто должен к нам присоединиться, и сам постигнет истину. Об этом Лев Николаевич сказал в последнем письме. Иногда довольно лишь толчка, и я готов его дать вам…
— Я ничего не знаю о последнем письме, — признался Ять. — Оно за границей напечатано?
— Оно нигде не может быть напечатано, — улыбнулся странник, — и вам неоткуда знать его. Оно отправлено всего три месяца назад.
Вот так. Нечего ждать откровений от душевнобольных.
— Удивление ваше мне понятно, — без тени снисходительности, но с тихим ликованием благовестника произнес Георгий Васильевич. — Лев Николаевич вот уже семь лет ходит по России, подав всем истинным сторонникам своим великий пример Ухода. Те, кто веровал Льву Николаевичу и поклонялся его прозрениям, поняли призыв великого старца и последовали за ним. Сегодня по всей России не осталось истинных толстовцев, кроме ходунов. Те, что живут в коммунах и смеют именовать себя толстовцами, — оседлые люди, убоявшиеся света правды. Уход — вот главное, что провозгласил Лев Николаевич, и чудесное его бегство — залог истинности Пути.
— Что же, он не умер в Астапове?
— Вернейшие помогли ему скрыться, он ушел стараниями Александры Львовны и Душана Петровича, — радостно кивнул странник. — Скульптор Меркулов изваял гипсовый портрет великого старца в полный рост, статуя и похоронена в Ясной Поляне. Лев Николаевич знал, что ему не будет покоя, пока вся страна следит за его бегством. В Астапове он понял, что иного пути обмануть погоню нет.
— Но ему должно быть уже…
— В августе девяносто лет. Странствие чудесно укрепило дух великого старца. Новые его творения обличают второе рождение гения, Владимир Григорьевич передал, что закончен первый том романа о Федоре Кузьмиче.
Под Владимиром Григорьевичем, несомненно, подразумевался Чертков, а под Федором Кузьмичом — первый русский-ходун Александр I.
— Вы видели его?
— Не имел этого счастия, — грустно потупился Георгий Васильевич. — Но письма собственноручные читал и для себя копировал, некоторые имею при себе.
— Их можно увидеть? — так и подпрыгнул Ять. Он готов был поверить сумасшедшему и сам корил себя за это, но ситуация была совершенно в духе графа и его поклонников.
— Не ранее, чем вы уясните себе смысл Пути, — предостерегающе поднял палец Ираидин кузен. — Лев Николаевич пишет для тех, кто уже проникся Истиной. Ему нет нужды разъяснять вернейшим, в чем она состоит. Но вам, еще стоящему на пороге, должно знать все обстоятельства.
Анархо-декадент забыл о голоде и, лишь изредка прихлебывая воду из глиняной кружки, принялся излагать историю движения ходунов. Как всегда, рупором графа выступил Чертков, в декабре десятого года распространивший «Письмо к моим последователям» — первый документ нового толстовства. После долгих размышлений граф пришел к выводу, что избегнуть порочных и ложных связей можно единственным путем — а именно кочевым, цыганским образом жизни. Странник не платит налогов и не содержит армию, полицию, суды; он живет подаянием и тем смиряет гордыню; он не заводит семьи, не вступает в блудный грех и не отягощает, совесть ненужными обязательствами перед детьми. Можно, конечно, возразить: а ежели все начнут странствовать? Но все, утверждал граф, точно так же никогда не начнут странствовать, как никогда не откажутся от роскоши, блудодейства, разврата, праздности и армейской службы. Те же немногие избранные, кто находит в себе силу отказаться от оседлости и всей связанной с нею лжи, повторяют подвиг апостолов — с тою только разницей, что ходят за незримым Христом.
«И за вьюгой невидим», — вспомнилось Ятю.
Из сбивчивого и не в меру восторженного рассказа Ираидиного брата Ять заключил, что граф после ухода встречался с последователями редко. Пастырские послания он направлял верным людям, в чьих домах ходуны могли остановиться. Общее число ходунов давно превысило количество толстовцев, до сих пор продолжавших жить коммунами, месить глину и изготавливать бочки. По России, если верить анархо-декаденту, их насчитывалось до десяти тысяч.