Движение литературы. Том I - Ирина Роднянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Столбцы» тоже изобилуют культовыми образами, величальными формулами, чей смысл сложней и глубже простой иронии, поверхностного пересмешничества и кощунства. В этих местах ломкий, юродски сбивающийся с шагу ямб (преобладающий размер «Столбцов») обретает позабытую одическую звучность и красоту. Чтобы не копить примеры по строчкам,[273] процитирую «Пекарню»:
Тут тесто, вырвав квашен днище,как лютый зверь в пекарне рыщет:ползет, клубится, глотку давит,огромным рылом стенку трет;стена трещит: она не в правеостановить победный ход.Уж воют вздернутые бревна,но вот – через туман и дождь,подняв фонарь шестиугольный,ударил в сковороду вождь, —и хлебопеки сквозь туман,как будто идолы в тиарах,летят, играя на цимбалахкастрюль неведомый канкан.Как изукрашенные стяги,лопаты ходят тяжело,и теста ровные корчагиплывут в квадратное жерло…
I, (362)Эта хвала по сомнительному адресу, это смещение святыни могут принимать более оптимистические, раблезианские тона, – как в той же «Пекарне» рождение «младенца-хлеба» или как в великолепной «Рыбной лавке» обращение к «царю-балыку»: «О самодержец пышный брюха, / Кишечный бог и властелин, / Руководитель тайный духа / И помыслов архитриклин!» (I, 55). Но славословие может вбирать и тона надрывные. Из стихотворения «Пир»:
Где раньше бог клубился чадныйи мир шумел – ему свеча;где стаи ангелов печатныхлетели в небе, волочапустые крылья шалопаев, —там ты несешься, искупаяпустые вымыслы вещей —ты, – светозарный, как Кащей!
I, (355)Последняя строка превосходно иллюстрирует понятие амбивалентности: «светозарный, как Кащей». (Юный Заболоцкий в частном письме с восхищением цитировал Мандельштама: «Есть ценностей незыблемая ска́ла» – III, 303. Амбивалентность – это шаткая, зыблющаяся шкала ценностей.) Отношение Заболоцкого к «свинцовому идолу» – именно двусмысленное. Он словно пленник, идущий за колесницей триумфатора и славословящий его из-за безысходности положения, из-за отсутствия выбора. Ведь иногда кумир, наделенный космической мощью, угрожает гибелью. Так, в стихотворении «Футбол» смертоносен полет мяча: «И вот – через моря и реки, / просторы, площади, снега, – / расправив пышные доспехи / и накренясь в меридиан, / слетает шар» (I, 343–344), – словно стратегическая ракета, как приходит на ум сегодня!
Непростая, колеблющаяся интонация величания, словесная и ритмическая полновесность, с ней сопряженная, душевный сбой, за ней стоящий, – вот то, без чего «Столбцы» остались бы блестящим образчиком экспериментального искусства. Вместе с этой интонацией в «Столбцах» ставится предел мнимому самодержавию вещей и в тупиковую методику врывается нечто человеческое, глубочайшим образом человеческое: смутная тоска из-за того, что благородный пафос преклонения растрачивается неподобающим образом.[274] Об этой жажде «преклониться» (и о ее извращениях) писал, как помним, Достоевский. И не исключено, что следующие строки (о гулянье в клубе):
Народный Дом – курятник радости,амбар волшебного житья,корыто праздничное страсти,густое пекло бытия!
(I, 370) —являются парафазой реплики «подпольного» героя: «Вот видите ли: если вместо дворца будет курятник и пойдет дождь, я, может быть, и влезу в курятник, чтобы не замочиться, но все-таки курятника не приму за дворец из благодарности, что он меня от дождя сохранил… Ну, перемените, прельстите меня другим, дайте мне другой идеал. А покамест я уж не приму курятника за дворец».[275]
Как бомба в небе разрываетсяи сотрясает атмосферу, —так в человеке начинаетсятоска, нарушив жизни меру.
(I, 617) (Из первой редакции поэмы)Тоска эта в Заболоцком сначала была тоской по полноценному гнозису, недоумением перед загадкой смерти. Он чувствовал, что материя и стоящий перед нею «бедный воитель» – человеческий разум, не имея духовного соединительного звена, обречены на взаимонепроницаемость и взаимные терзания, на «нестерпимую тоску разъединенья» (I, 181). И эту связь, придающую вселенной «стройность» и обеспечивающую соответствие между природой и сознанием, он искал в космологии Циолковского и Хлебникова, в эволюционных теориях. Иные ответы утешали его, иные оставляли при подавленных сомнениях. В «Лесном озере», написанном в 1939 году в местах отдаленных, его поэтическая мысль классически воссоединяет Истину, Добро и Красоту, обнаруживая их в сущностной глубине мировой жизни. Был бы поучителен рассказ о том, как Заболоцкий возвращается к традиционной метафизике света, просветляющего и оживляющего материю, к образам огня, близким античному, да и русскому, символизму (в «Чертополохе»: «Это тоже образ мирозданья, / Организм, сплетенный из лучей, / Битвы неоконченной пыланье, / Полыханье поднятых мечей», I, 281); как символом одухотворенной плоти оказывается для него «огонь, мерцающий в сосуде» (I, 273), «туманные, легкие светы» (I, 283), исходящие от человеческих лиц, тайная Красота, которая становится явной. Но эту историю «метаморфоз» поэта оставим за рамками, заданными темой.
А к характеристике «Столбцов» не мешает добавить своего рода мораль. «Новое искусство» ведет в тупик, – взятое в самодостаточности своих рекомендаций, методов и представлений о мире. Но с тех пор, как оно пришло в культуру, на прежнее стремление к гармонии легла тень проблематичности и красота стала нуждаться в оправданиях. «Новое искусство» как бы предложило альтернативу и лишило художника старой уверенности, что он – жрец «единого прекрасного», посреди всех мировых ужасов, так или иначе свидетельствующий об идеале. «Единое прекрасное» в наступившую эпоху не может само вытащить себя за волосы, не может собственной эстетической силой вернуть свою репутацию абсолюта. И всякий раз, когда художник, начинавший в границах «нового искусства», покидает его территорию (приближаясь к классическим понятиям), – это не «авангард» находит в себе источник плодотворного саморазвития, – нет, это сквозь него прорывается человек, при условии значительности своего сердечного и умственного мира, и уводит за собой художника.
Post scriptum: Заболоцкий – отрочеству
Только тот, кто духом молод,Телом жаден и могуч,В белоглавый грянет городИ зеленый схватит луч, —писал Заболоцкий в год своей смерти. Поэтический намек на поверье о сулящем счастье зеленом луче закатного солнца он сплел с отзвуком другой легенды – о затонувшем граде, куда заповедные пути ведут ясного сердцем героя-странника. «Золотой светясь оправой / С синим морем наравне, / Дремлет город белоглавый, / Отраженный в вышине. / Он сложился из скопленья / Белой облачной гряды… Я отправлюсь в путь-дорогу, / В эти дальние края, / К белоглавому чертогу / Отыщу дорогу я… Но бледнеют бастионы, / Башни падают вдали, / Угасает луч зеленый / Отдаленный от земли…»
Много устававший в трудной своей жизни, Заболоцкий редко жаловался на усталость. И здесь он тоже грустит не об исчерпанности жизненной силы, а о конечности существования, о том, что ему уже не оставлено времени, чтобы «прянуть» в белоглавый город счастья, – хотя в душе «все тот же лютый голод, и любовь, и песни до конца». Но какое праздничное – бело-сине-зелено-золотое – стихотворение, как упруга и легка его хореическая поступь! Этот размер – размер сказок Пушкина (но так же и близких Заболоцкому пушкинских «Утопленника» и «Бесов») – впервые пришел к молодому поэту после сплошь почти ямбических «Столбцов», должно быть, прямо со страниц «Чижа» и «Ежа» – журналов для детей, в которых он сотрудничал вместе с другими обэриутами. С тех пор особая мелодия хореических ритмов соединилась для Заболоцкого с непосредственным, раскованным, без «дисциплинарной» обработки, то есть в каком-то смысле с детским, выражением глубины сознания. Эта мелодия всплывала у него как бы волнами в разные эпохи жизни, и он часто приберегал ее для легенды, сказки, мечты, сна – «Подводный город», «Царица мух», «Меркнут знаки Зодиака», «Бегство в Египет», «Ласточка». И в эту же ритмическую форму облек он сказку-завещание юным – «Зеленый луч». Размер отсылает еще и к вольной обработке для детей «Витязя в тигровой шкуре», созданной Заболоцким: духовная напряженность русского предания соединяется с рыцарственной героикой эпоса Руставели. А рядом – другое завещание, уже не мечтательно-сказочное, а путеводительное, наставническое, строгое – последнее стихотворение Заболоцкого «Не позволяй душе лениться»: «Она рабыня и царица, / Она работница и дочь, / Она обязана трудиться /И день и ночь, / И день и ночь» (I, 325).