Движение литературы. Том I - Ирина Роднянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много устававший в трудной своей жизни, Заболоцкий редко жаловался на усталость. И здесь он тоже грустит не об исчерпанности жизненной силы, а о конечности существования, о том, что ему уже не оставлено времени, чтобы «прянуть» в белоглавый город счастья, – хотя в душе «все тот же лютый голод, и любовь, и песни до конца». Но какое праздничное – бело-сине-зелено-золотое – стихотворение, как упруга и легка его хореическая поступь! Этот размер – размер сказок Пушкина (но так же и близких Заболоцкому пушкинских «Утопленника» и «Бесов») – впервые пришел к молодому поэту после сплошь почти ямбических «Столбцов», должно быть, прямо со страниц «Чижа» и «Ежа» – журналов для детей, в которых он сотрудничал вместе с другими обэриутами. С тех пор особая мелодия хореических ритмов соединилась для Заболоцкого с непосредственным, раскованным, без «дисциплинарной» обработки, то есть в каком-то смысле с детским, выражением глубины сознания. Эта мелодия всплывала у него как бы волнами в разные эпохи жизни, и он часто приберегал ее для легенды, сказки, мечты, сна – «Подводный город», «Царица мух», «Меркнут знаки Зодиака», «Бегство в Египет», «Ласточка». И в эту же ритмическую форму облек он сказку-завещание юным – «Зеленый луч». Размер отсылает еще и к вольной обработке для детей «Витязя в тигровой шкуре», созданной Заболоцким: духовная напряженность русского предания соединяется с рыцарственной героикой эпоса Руставели. А рядом – другое завещание, уже не мечтательно-сказочное, а путеводительное, наставническое, строгое – последнее стихотворение Заболоцкого «Не позволяй душе лениться»: «Она рабыня и царица, / Она работница и дочь, / Она обязана трудиться /И день и ночь, / И день и ночь» (I, 325).
… Ибо кто такой был Заболоцкий всю свою жизнь? Вечный мечтатель, вечный сказочник, вечный естествоиспытатель-«любомудр», вечный школяр и вечный педагог. Если взглянуть не изнутри литературы, а из жизни, он предстанет идеальным спутником для мальчишки двенадцати – пятнадцати лет, который без свидетелей роется во взрослом книжном шкафу, в перерывах между разбойными играми пытается подряд листать тома энциклопедии, собирает пестрые марки, залпом проглатывает «Илиаду», «Одиссею», недозволенного полного Рабле, а иногда вдруг и Лукреция Кара (которого взрослые перелистывают с вялым отвлеченным интересом), в приступах жестокого любопытства отрывает усики жукам и запирает их в спичечные коробки, крадется по лесу как зверек, выискивая что-то таинственное под ногами или в переплетении сучьев над головой, еще не подозревая о существовании «ландшафта», которым любуются из отдаления, – и вообще исследует мир особыми, потом забывающимися, способами. Этот «мальчишка» жил в Заболоцком как первичная основа его сложной, философической, драматической, трагической, торжественной, порою иронически-причудливой поэзии. Сам же он был и «мэтром» этого обитающего в нем неуемного школяра: всю жизнь образовывал, дисциплинировал, воспитывал его, «не позволял ему лениться».
Потому-то так поэтична, так трогательна и не «занудлива» отмечаемая всеми мемуаристами дисциплинированность, подтянутость, старомодная воспитанность Заболоцкого, что она ложилась на эту живую, энергическую «подростковую» основу, чаще всего скрытую от посторонних глаз. «Все свои стихи он писал и переписывал карандашом, и при его аккуратности, тщательности, с которой он делал любое дело, это получалось у него лучше и отчетливее, чем на пишущей машинке».[276] Посмотрите на воспроизведенную, например, в книге А. Македонова[277] рукопись его раннего стихотворения с характерным, названием «Discipline clericalis» («Духовный устав» 1, 374). Как похожи четко прорисованные «столбцы» этой рукописи на те «расписания жизни», которые с радостным усердием обводят рамочкой и вывешивают над кроватью подростки-максималисты.
Круг его чтения был необычен, странен, – но только с точки зрения человека, бесповоротно повзрослевшего и ставшего «специалистом». Наряду с Тютчевым и Гёте, Толстым и Достоевским великие народные книги мирового масштаба – Рабле, Свифт, Руставели, Ш. де Костер; обрабатывая их для все того же «подростка», Заболоцкий и сам учился у них – не только размаху и точности фантазии, но и целостному взгляду на мир, для которого «ни большого, ни малого нет», такому взгляду, когда анализ и синтез, игра и познание находятся в мудром нерасторжимом равновесии. А рядом с этими книгами – Григорий Сковорода, Агриппа Неттесгеймский, старинные «тайные соглядатаи» природы, полузабытые современным научным разумом; из них Заболоцкий не ленился делать выписки. Циолковский, Вернадский – ученые, которые умели охватить мыслью «образ мирозданья», соединять со строгими научными положениями смелый дилетантизм утопических проектов. И давнишние путешественники, не утратившие способности удивляться, – Плано Карпини, Рубрук. Заболоцкого могли увлечь и популярные брошюры о теории относительности, и газетные сообщения о разных удивительных событиях и подвигах (в его бумагах сохранилась газетная вырезка с корреспонденцией о героическом поступке, описанном им затем в стихотворении «Смерть врача»).
Такой круг чтения, по видимости неустоявшийся и пестрый, с широким отроческим разбросом интересов, сохранялся у Заболоцкого в течение всей жизни. Одного этого перечня хватило бы на много лет журналу для любознательных, вроде «Ежа» или «Знания – силы».
А если говорить по существу, одного этого перечня достаточно, чтобы наметить программу, которая позволила бы воспитать из подрастающего человека Фауста, а не «первого ученика» – Вагнера.
Я тщетно вспоминаю детство,которое сулило мне в наследствоне мир живой, на тысячу ладовпоющий, прыгающий, думающий, ясный,но мир, испорченный сознанием отцов,искусственный, немой и безобразныйи продолжающий день ото дня стареть, —
писал Заболоцкий в первом варианте поэмы «Лодейников». И он всю жизнь наверстывал упущенное, определив себя в школу поющего, прыгающего, ясного – живого – мира.
Торжественный образ школы, вселенского училища, в котором резвые и непоседливые ученики притихли, чтобы хором повторять слова наставника, – один из самых вместительных, всеохватных в поэзии Заболоцкого. Младенец-мир «твердит то Аз, то Буки, качая детской головой», «птицы и звери садятся за парты», открывается «школа жуков», в поэме «Птицы» учитель обращается с монологом-уроком не только к ученику, но и к самим птицам, которые доверчиво внимают словам наставника-человека, в «Деревьях» непричесанные дубы и осины, усевшись в круг, чинно слушают «лекцию» восторженного Бомбеева. «Школа» – это и эволюция естественного мира от кристалла до разумной жизни, и «воспитание природы», развитие ее «неполного сознанья» человеком, и воспитание человека природой – «учительницей, девственницей, матерью»… Как, должно быть, близок был Заболоцкому мэтр Рабле, так празднично сочетавший буйное озорство средневекового школяра с познавательным энтузиазмом ренессансного человека.
Думаю, что самой природой поэзии Заболоцкого, природой его личности ему предопределены два круга читателей: «взрослый» и отроческий, «до шестнадцати». Конечно, только зрелый опыт мышления, опыт чтения и оценки современных стихов помогает почувствовать связь поэзии Заболоцкого с чаяниями крупнейших умов, заметить соотношение в ней непосредственной силы темперамента с утонченным воспроизведением литературных образцов, понять направление, в каком она развивалась. Но жалко, обидно упускать то время, ту возрастную фазу, когда Заболоцкий всего понятней, хотя и понятен не весь. Мое поколение, познакомившееся с его стихами в силу исторических обстоятельств с немалым запозданием, какое-то время недоуменно дивилось чуду Заболоцкого, чуду его поучительной сказки о мире – что же это: стилизация, мистификация, ирония, патетика?
Над волчьей каменной избушкойСияют солнце и луна,Волк разговаривает с кукушкой,Дает деревьям имена.Он в коленкоровой рубахе,В больших невиданных штанах,Сидит и пишет на бумаге,Как будто в келейке монах.Вокруг него холмы из глиныПодставляют солнцу одни половины,Другие половины лежат в тени,И так идут за днями дни.
(«Безумный волк»)Головка ее шелковиста,И мантия снега белей,И дивные два аметистаМерцают в глазницах у ней.… И звери сидят в отдаленье,Приделаны к выступам нор…
(«Лебедь в зоопарке»)Там черных деревьев стоят батальоны,Там елки как пики, как выстрелы – клены,Их корни как шкворни, сучки как стропила,Их ветры ласкают, им светят светила.Там дятлы, качаясь на дубе сыром,С утра вырубают своим топоромУгрюмые ноты из книги дубрав,Короткие головы в плечи вобрав.
(«Утро»)Как важно, чтобы все это было впервые прочитано примерно тогда же, когда вперемешку читаются мифы Эллады, «Робинзон Крузо», «Занимательная геология», Сетон-Томпсон. Когда не только не встает вопросов об «изобразительных средствах» и «литературных влияниях», но даже еще не установились в сознании жесткие перегородки между познавательной прозой, приключенческой литературой, классическим романом и стихами. Когда звери, с изумлением глядящие на прекрасного лебедя, еще не вполне зачислены по узкому, «невсамделишному» ведомству поэтики.